Жизнь и мой разум, огненно-ясный!  
Вы двое — ко мне беспощадней всего:
С корнем вы рвете то, что прекрасно,
В душе после вас — ничего, ничего!

Зинаида Гиппиус, «Ничего»

Трубы двустенные пнд труба пнд 110.

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Утро дней

I


— Здравствуйте, Елизавета Германовна.

— С добрым утром, Лев Петрович.

— Вы позволите присесть около вас? Здесь прохладно. Я ходил в поле. Ужасно утомился, да и печет.

— Сделайте одолжение, Лев Петрович. Здесь, действительно, прекрасная тень. Вы мне нисколько не помешаете.

Она немного отодвинула рабочую корзинку, где лежали разноцветные мотки ниток для вышиванья, и дала ему место.

Лев Петрович сел. Было очень жарко, он снял фуражку и помахал чистеньким носовым платочком себе в лицо. Лев Петрович казался не Львом Петровичем, а попросту Левой, ему можно бы дать не более четырнадцати-пятнадцати лет. Он был в летней парусинной форме кадета, высокий, стройный, тоненький, с изящными и мягкими манерами, как мальчик из хорошей семьи, притом долго живший дома и, может быть, любимец матери. Темные волосы, остриженные под гребенку, возвышались надо лбом пушисто и прямо; близорукие глаза, черные и красивые, он щурил; чуть-чуть вздернутый носик, пухлые губы придавали ему совсем ребяческий вид; он говорил чрезвычайно вежливо, но не робко, немного заикался и при этом подымал круглые и тонкие брови. Цвет лица у него был здоровый, смугло-розовый.

— Вы не видали брата, Елизавета Германовна? Он здесь не проходил?

— Нет, я не заметила. Так жарко. У нас в доме, верно, все спят, кроме мамаши, конечно.

— Не помочь ли вам размотать нитки, Елизавета Германовна?

— У меня есть еще нитки, благодарю вас очень.

Разговор на минуту замолк. Лева поднял брови и задумался. Он, очевидно, хотел что-то сказать, но не знал, как лучше выразить свою мысль. Девочка, его собеседница, которую он называл Елизаветой Германовной, но которую все остальные знали Ветой, работала прилежно и важно, не поднимая глаз.

Кругом стояла тишина летнего жаркого дня. Пирамидальные тополи, острые и нежные, каждой веточкой тянулись к небу, и листья, разогретые южным солнцем, казались прозрачнее. Около каждой малороссийской усадьбы непременно есть аллея таких тополей. Здесь она была с левой стороны сада и спускались к самому пруду, или «сажалке», сплошь покрытой зеленоватым, тусклым налетом «ряски», другими водяными травами, длинными и цепкими, и широколистыми купавами. Черная вода между зеленью не колыхалось и не отражала неба; казалось — это была пустота с темным, глубоким дном. Стрекозы бесшумно й стремительно летали над водяными кустами, сверкая стеклянными крыльями. Небесный свод, яркий, жаркий и безнадежно чистый, синел между деревьями. Вверху и внизу в воздухе были разлиты те неясные звоны, шелесты и жужжанья, которые делают тишину дня особенно глубокой. Только порой, из дальней части сада, засаженной малорослыми фруктовыми деревьями, доносились голоса работниц баб. Дети сидели на скамейки, в конце тополевой аллеи, недалеко от пруда.

— Вот едва неделя, как мы с вами познакомились, Елизавета Германовна, — сказал Лева, — а между тем я чувствую, что вы единственный человек, с которым я могу быть откровенным.

Вета подняла на него большие серые глаза и поправила волосы. Волосы ее, орехового цвета, были спереди подрезаны до бровей, а по сторонам падали пушистыми, но не вьющимися прядями, до плеч, закрывая уши. И узкое лицо с серьезным, даже строгим выражением, казалось от этого еще строже.

— Знаете, мне решительно не с кем быть откровенным, — продолжал Лева. — С братом мы далеки... В корпусе тоже я не имею друзей... Я, впрочем, и поступил недавно, с половины года... Ужасно там, в корпусе, грубо...

И он брезгливо повел плечами, вспомнив, как в корпусе грубо.

— А вы, Елизавета Германовна, где будете учиться?

Девочка вспыхнула, точно вопрос ей был неприятен.

— Я учусь у мамаши, — проговорила она сдержанно. — Мамаша прежде, давно, когда я совсем маленькая была и жила у тети, занимала место классной дамы в Киевском институте. Оттого меня туда и приняли даром...

— Разве вы в институте?

— Ох, этот институт! — воскликнула девочка и всплеснула руками. — Слава Богу, мамаша взяла меня. Я думала, что умру. Все одна, сразу одна, против всех... Тоска — а тут учись, работай... Думаешь — что мама, — а тут по-французски «Le castor»1 наизусть отвечай... А как запахло из окон свежей березой, а в коридорах известкой да краской — я не выдержала, заболела. Мамаша и взяла меня. Это она хорошо сделала. Нас только двое и есть на свете, как же нам разлучаться?

— А разве родных у Юлии Ивановны нет?

— Есть в Киеве тетя... Кузина мамина... Но мы к ней едем, если только необходимо, вот когда мама без места была...

— А у нас на хуторе вам нравится? И Юлии Ивановне нравится?

Девочка помолчала, опустив руки на свой передник, по-немецки аккуратно завязанный поверх розового платьица.

— Здесь очень хорошо, — выговорила она. — И зимой было хорошо, а теперь, когда вы приехали, — еще лучше... То есть это я про вас, собственно, говорю, а не про вашего брата и не про папашу вашего... Дедушку мы очень полюбили. А только мама сомневается: поладим ли мы с вашим папашей?

— Отчего? Отчего это? — взволнованно спросил Лева, поднимая брови.

— Так. Мама, хотя и занимает теперь должность как бы экономки в вашем имении, однако имеет достоинство. У нее были и лучшие места. Зимой, без вас всех, шло так хорошо. Теперь же ваш отец недоволен, кричит постоянно.

Она умолкла, потому что услыхала шаги. Прямо по аллее шли двое мужчин. Один был старик, очень бодрый, с седой бородой, черными бровями и орлиным носом. Другой — молоденький, в чечунчевом пиджачке, высокий и весь точно развинченный, с неприятным и нечистым лицом. Младший говорил что-то, хохотал и жестикулировал; старик шел молча, помахивая снятой с головы панамой.

Вета продолжала работать, опустя глаза.

— А, Лева и фрейлен Луиза! — вскричал молодой человек, подходя ближе и комически раскланиваясь. — Прелестная парочка!.. О чем это вы здесь воркуете?

— О своих делах, Николай Петрович, — сухо ответила девочка и встала, собирая работу.

— Ого, как важно! А что это за дела такие, можно узнать?

— Нет, нельзя. Будьте здоровы, Лев Петрович, — обратилась она к Леве, слегка приседая. — Я иду домой.

И, не взглянув больше ни на кого, она пошла прочь. Платье у нее было еще полудлинное и позволяло видеть маленькие ножки в черных чулках и туфельках без каблуков. Ей давно шел пятнадцатый год, но на вид казалось меньше: она была невысока.

— Скажите, принцесса! — захохотал ей вслед Николай Петрович. — Еще манерится, от полу не видать... Ты, Левка, ухаживаешь за немочкой, а?

— Оставь его, Николай, — сказал старик, который до тех пор все молчал, насупившись. — Лева должен идти домой и заняться своим делом. Надеюсь, он не забыл, что у него переэкзаменовка.

Высокенький Лева вспыхнул, приподнял брови и сказал:

— Нет, конечно, я не забыл. А куда вы идете, папа?

— Это решительно все равно. Отправляйся.

Отец и старший брат пошли своей дорогой, а Лева постоял-постоял и побрел домой. Но дома он не раскрыл книг (ведь была такая жара!), а принялся что-то тщательно клеить и устраивать.


II


В саду шум, хохот и визг. В доме беспорядок и безалаберность. Юлия Ивановна, хотя держится так же прямо в своем черном платье, однако не знает, сколько чего она выдала на обед, и сколько еще нужно выдать. Юлия Ивановна — некрасивая, немолодая немка, обрусевшая — но с типичным широким лицом и гладко зализанными русыми волосами. У нее старые плоские губы и обидчивое лицо, впрочем, довольно симпатичное и доброе.

С тех пор как в Бобрики приехали хозяева — все пошло худо. Особенно сам Петр Сергеевич. Кричит, придирается, воображает себя образцовым помещиком... И сынок старший тоже хорош. Хозяйки нет. Петр Сергеевич недавно овдовел. Совсем не то, что зимой, когда во всем доме жили только трое: дедушка да Юлия Ивановна с дочерью. Теперь еще гости наехали из соседнего уездного города: барышни, дамы, офицеры. Корми их, заботься о постелях. Юлия Ивановна не ленива, но она боится, как бы не вышло неприятностей с Петром Сергеевичем.

Николай Петрович, вихляясь, дергаясь и хохоча во все горло, ухаживал за барышнями. Молодежь, т. е. офицеры и барышни от восемнадцати до тридцати лет, и даже более — вообще все барышни — днями шатались по саду, особенно по фруктовому, и уничтожали, с помощью молодого хозяина Николая Петровича, сливы белые, розовые и синие, зелено-желтые ренклоды, груши длинные, круглые, большие и маленькие, яблоки ранеты, яблоки кармазинки, красные, как кровь сверху и розовые внутри, до самого сердца, — даже посягали на антоновку, хотя в августе она никуда не годилась и только кривила барышням рты. Все это рвалось, тащилось без осторожности, без меры. Напрасно садовник, жалея деревья, предлагал господам набрать слив; «молодежь» любезно отклоняла его услуги — и нежная, хрупкая слива reine Claude2 гнулась и вздрагивала, роняя прозрачные плоды в траву.

Николай Петрович особенно ухаживал за одной барышней лет двадцати пяти. Барышня была дочь богатого домовладельца в городе Поставце, имела рыжеватые волосы, пышное сложение, на лице веснушки и голос необыкновенно пронзительный, хотя веселый. Звали ее Наталья Мартыновна.

Часто эта парочка отделялась от общества и рыскала по саду, по полю... Заходила и в клуню, где уже начинали молотить овес и пшеницу. У стога соломы Наталья Мартыновна нашла змеиные яйца, белые, слипшиеся одно с другим — и так завизжала, что лошади, покорно и тупо ходившие кругом в большой молотилке, устроенной вроде карусели — вдруг остановились и начали бить. А у Николая Петровича уши заложило, в голове поднялся звон, и он с досадой подумал:

«Черт тебя возьми, гудок фабричный, оглушит совсем».

Но и при таких сильных свойствах голоса Наталья Мартыновна любила нежничать и картавить, как маленькая девочка.

— Николяй Петловиц, а где Левоцка? Маленький Левоцка, блатец? Я так люблю деток, так люблю деток...

— Хорош ребеночек, чуть не выше меня! Да он не зевает: за немочкой ухаживает; видели нашей экономки дочь? Лет четырнадцати девчонка. Смазливенькая будет, да уж слишком цирлих-манирлих... И теперь, наверно, с ней где-нибудь в саду, в уголку...

— Ах что вы, что вы, такие дети!

— Дети-то похуже взрослых. Пари держу, что они в тополевой аллее!

Если бы Наталья Мартыновна не чувствовала, что ей надо попудрить лицо и потому не стремилась домой, а приняла бы пари, то Николай Петрович проиграл бы его: в тополевой аллее никого не было.

Теперь эта скамейка стояла точно на перепутье: все проходили, пробегали мимо... И Вета спустилась к самому пруду. Кусты ивняка скрывали ее со стороны парка. Вместо скамейки здесь лежал толстый, старый ствол прибрежной вербы, давно сломанный грозою. Половина ствола была на солнце, а половина в сырой, свежей тени.

Вета сидела прямо на траве, устроив из ивы стол, куда она сложила работу. Около самой воды, на пне, примостился Лева. Дети были не одни. На солнышке, поодаль, согнувшись, не чувствуя жары и не двигаясь, сидел древний старик. Он был в парусинном пиджаке и парусинной фуражке. Лицо его, маленькое и темное, освещенное солнцем, ничего не выражало.

Нельзя было решить сразу, взглянув на недвижную фигуру старика: спит он, думает, умер и застыл — или просто дремлет под теплыми лучами.

Это был «дедушка», отец Петра Сергеевича, живший в Бобриках на покое и на попечении Юлии Ивановны. Он был нетребователен, смирен, мало говорил и только любил греться на солнышке.

К Вете он привязался. Где бы она ни устроилась с рабочей корзинкой, смотришь, уж бредет дедушка, заслоняя рукою слабые глаза, и усаживается вблизи, только на солнышке.

Обыкновенно старик не вмешивался в разговоры детей; и они говорили между собой, не стесняясь его присутствием. Лева теперь целые дни проводил с Ветой, и когда не было дедушки — чего-то недоставало.

— Отчего вы всегда такая серьезная, занятая, Елизавета Германовна? — спросил Лева, кусая какую-то длинную траву. — Вы разве не любите гулять?

— Я очень люблю. Но ведь надо же работать. Теперь мамаше некогда учить меня — ну так я шью. Да и привыкла в саду. Куда же дедушка со мной пойдет?

Дедушка шевельнулся. Маленькое лицо его просияло и губы улыбнулись.

— Здесь хорошо, — проговорил он. — Куда идти? И вы со мной, и я с вами.

Лева помолчал.

— А вы любите читать, Елизавета Германовна? Вы читали романы, например, или мамаша вам не дает?

— Отчего не дает? Я даже люблю романы. Вот например: «Герман и Доротея». И Шиллера я всего читала: «Разбойники», «Мессинская невеста»...

— Да, это должно быть хорошее. А вот в корпусе у нас все читают романы — грубые такие, я не знаю... Я вам передать не могу, как это все в корпусе меня поразило... Удальство это глупое, молодечество, и цинизм такой... У меня были знакомые, но все они всегда держали себя прилично.

— Ну ничего, вы привыкнете, — успокоительно заметила Вета.

— Не знаю, может быть... — задумчиво произнес Лева, приподнимая брови. — В сущности, оно везде грубость есть. Вот, например, мой брат Николай...

— Да, это я давно заметила, — сказала Вета, опустив вышиванье на колени. — Давно уж заметила, что в жизни все грубо. Например у Шиллера, ведь гораздо страшнее, ужасы такие, а между тем я бы хотела и Теллем быть, и Мессинской невестой... Жить интересно и приятно, ни скуки, ни грубости... А теперь у людей какая жизнь сделалась? Либо тоска, все одно и то же, завтрак, обед, ужин, либо грубость... Здесь ли такая жизнь, или уж везде так стало? Может, и «Разбойники» теперь просто ворами бы сделались, как вон на деревне у тетки Василисы вор — «ракло» по-ихнему — подушки из клети унес, она еще рассказывает: «Оно пришло, оно взяло, оно ушло»...

— Это вы очень верно! — воскликнул Лева и даже встал с пня. — В корпусе говорят, что я трус, но это неправда. Я мог бы разбойником сделаться, и вообще такое величественное, но не грубое и скучное, как их корпусное молодечество. И я уже всегда хотел, чтобы случилось что-нибудь необыкновенное, потрясающее, знаете ли, чтобы у вас крылья, например, выросли и вы на небо улетели...

Он остановился в смущении, почувствовав, что зашел далеко.

Дедушка обернул голову и всматривался в Леву, потом вдруг бесшумно засмеялся, покачивая головой.

— Что вы, дедушка? — спросила Вета.

— Смеюсь. На вас смеюсь. Слушаю и смеюсь. Чего захотели! Теперь не скажу вам. Поживете с мое — сами узнаете, отчего дедушка смеялся. Я и над собой смеюсь: каков стал, а все слушаю ваши речи, и на солнышке сижу, думаю — не согреет ли...

Вета подняла глаза. Лева, увлеченный своей мыслью видеть ее с крыльями, находил, что она будет нисколько не хуже ангела, и уже собирался ей это сказать, как вдруг за кустами, очень близко, послышались голоса.

— Куда же вы торопитесь, Наталья Мартыновна? А я вам намеревался объяснить нечто умопомрачительное...

— Да жарко... А что это такое вы хотели объяснить? Ведь вы все сочиняете...

Леди, вы со мной шутили.
Бог простит вам, вы дитя! —

запел в нос Николай Петрович. — Да подождите же, ну вас!

— Да что такое? Почему я шутила?

— Потому что вы ангел, понимаете?

Раздался шорох, звук поцелуя и визг, но умеренный. И вслед за этим смущенный и жеманный голос Натальи Мартыновны:

— Вот как вы, вот вы какой, Николай Петрович! Погодите, я теперь буду знать, что вы прокурат! Вы думаете, что я глюпенькая...

— Ничего я этого не думаю. А совершенно наоборот... Ты моя, Натали? — заключил он круто. Ответа Натальи Мартыновны нельзя было расслышать. Очевидно, она умела говорить и тихо. Снова шорох — и наконец шум удаляющихся шагов.

Все это произошло так скоро, что Вета хотя и сообразила, что следует уйти и не подслушивать, однако не успела этого сделать.

Лева срезал перочинным ножом ивовую ветку, стараясь показать, что он красный только от физического усилия. Вета наклонилась над работой и волосы ее упали вперед, закрыв половину лица.

Дедушка опять замер или задремал.

А может быть, он думал, прислушиваясь к голосам за кустами.


III


— Кто там?

— Это я, Юлия Ивановна. Извините, пожалуйста, если я вас беспокою. Я хотел бы попросить Елизавету Германовну выйти на минутку в сад. Я приготовил, что обещал.

— Да ее нет здесь, Лев Петрович. Она ушла с дедушкой в сад или в клуню. А вы разве не поехали на пикник? Все ведь поехали...

— Юлия Ивановна, — произнес Лева решительно и серьезно. — Хотя мы с вами разговариваем через дверь, хотя я несовершеннолетний и, может быть, не имею достаточно житейской опытности, однако я чувствую себя обязанным извиниться перед вами за моего отца. Он вам опять сделал неприятность, Юлия Ивановна, точно ваша вина, что не хватило одной линейки для гостей, точно это ваше дело заботиться об экипажах. Ваше дело — домашнее хозяйство. Я это так понимаю, Юлия Ивановна, я понимаю, эти вечные неприятности вас расстраивают. Но папа такой человек... Он вспыльчивый. Не сердитесь, Юлия Ивановна...

— Спасибо вам, вы хороший, добрый. Я не сержусь нисколько... Извините, что не отворяю дверь, у меня беспорядок. А если встретите Вету — не говорите ей ничего пока, слава Богу, она не слыхала. 

Лева побежала в сад. На перекрестке он остановился, не зная, куда направиться, к пруду или к риге. Но потом решительно пошел к тополевой аллее — и не ошибся: дедушка и Вета шли тихонько, рука об руку.

Лева хотел побежать, но сдержался и пошел навстречу, немного подрагивая на каждой ноге.

— Елизавета Германовна! Дедушка! Вот телефон! Готов!

Очевидно, Вета не знала о новых неприятностях. Лицо ее было необычно веселое и даже розовое. На пышных волосах едва держалась широкополая соломенная шляпа.

— Телефон? Неужели вышел? А я думала, вы и не делаете его... В самом деле вышел?

— А вот сейчас увидите, мы его попробуем! Я пробовал с Игнатием, кажется, ничего!

И, красный от волнения, Лева начал распутывать длинную бечевку, концы которой были вделаны каждый в дно картонного стаканчика, оклеенного золотой бумагой.

— Телефон? Что это телефон? — прошамкал заинтересованный дедушка.

Вета, помогая своему другу распутывать тесемку, торопливо поясняла:

— А это, дедушка, такое устройство, что издали можно говорить, точно вблизи. Понимаете? Я буду говорить шепотом, здесь, одна, а Лев Петрович на том конце аллеи меня услышит.

— А! вон как! — удивился дедушка. — Ну поговорите, поговорите, я тут пока присяду, авось не замерзну, хоть и в тени. Что ж, говорите...

Дедушка погрузился в раздумье. Лева тщательно натягивал веревочку: ее хватило на всю аллею. Своими близорукими глазами он едва различал вдали стройную, худенькую девочку в платье с белыми и синими полосками, в черном передничке, с пушистыми волосами под шляпой.

Он хотел крикнуть: «Держите крепче, я буду говорить!» — но подумал, что какой же это телефон, если можно кричать просто, и удовольствовался только тем, что натянул бичевку как струну. Он хотел говорить — но ему издали показалось, что она говорит. Он поспешно приложил стаканчик к уху — и ничего не услышал, кроме волнистого жужжанья и шума; неужели телефон не действовал? Он ждал терпеливо — и скоро сквозь жужжанье он различил неясные, точно шепотом сказанные слова:

—  А я тоже слушала, думала, что вы будете говорить. Слышите меня? Я говорю совсем тихо.

Леве казалось, что он один в саду, а эти слова доносятся к нему из какой-то другой страны. И он отвечал в телефон:

— Слышу отлично. Скажите еще что-нибудь.

Он говорил точно с самим собою, без его обычной застенчивости и заикания.

— Что же вам сказать? — зашелестели ответные слова. — Ничего не придумаю веселого. Вот осень наступает. Скоро вы уедете... Я одна останусь, с дедушкой.

Лева не верил, что он говорит с ней и она его слышит. Он просто говорил с самим собою, обращаясь к ней.

— Я ни за что не уеду. Пусть они как хотят. А если и уеду, то на Рождество назад приеду. Вы единственный человек, с которым я могу быть откровенным. И если б у вас выросли крылья, и вы улетели бы на небо — я ни чуточки не удивился бы, потому вы гораздо красивее ангелов и вообще всего, что я могу себе вообразить.

— И вы мой хороший, хороший друг, вы не знаете, как я вас люблю... Только не говорите, что я красива, потому что это неправда.

— Нет, правда! Все это видят! Но только вы не можете понять, какая вы милая, как я буду горевать без вас! Вы думаете, что я так, просто говорю? Нет! у меня никогда не было такого друга и никогда не будет! Вы все понимаете и не смеетесь ни над чем. Хотите быть моим вечным другом?

Ответ немножко замедлил. Наконец, взволнованный Лева услышал:

— Да, хочу. Только вы уедете в корпус, привыкнете там и забудете. Или...

Но тут вместо слов Лева услышал визг и трение, которое ему показалось оглушительным. Он поднял глаза. Дедушка, соскучившись ждать, набрел на протянутую веревочку и ощупывал и рассматривал ее с большим любопытством.

Вета, закручивая шнурок, уже подходила к дедушке. Лева сделал то же самое, и они сошлись на середине аллеи.

— Вот какая штука! — с удовольствием сказал дедушка. — И что ж, слышно через нее?

— Очень хорошо слышно, — проговорила девочка, опустив глаза.

Лева почувствовал, что мучительно краснеет. Между ним и его «вечным другом» вдруг появилась странная неловкость, которой раньше не было.

Но, пересилив себя, он сказал:

— Прекрасно слышно... мы могли бы даже еще попробовать.

— Нет, благодарю вас очень, Лев Петрович. Лучше в другой раз. А теперь уж и вечер на дворе, и ваши с пикника возвратились... Пойдемте, дедушка, солнце село... А мне нужно мамаше помогать чай готовить.

— А вы разве не зайдете в березовую аллейку? Я там для вас погреб маленький такой вырыл, глиной обмазал. Чтобы всегда для вас там были свежие сливы. Когда вы заходите, в саду засидитесь с дедушкой...

— Да, я помню, вы мне говорили. Очень, очень благодарю вас, Лев Петрович. Но теперь, право, некогда... Слышите, приехали?

Действительно, приехали. Уже доносился визг Натальи Мартыновны. Вета поспешно направилась к дому. Дедушка, шаркая ногами, поплелся за ней. Вдруг она остановилась и обернулась. От улыбки на щеках ее появились ямочки.

— Знаете что, Лев Петрович? Приходите завтра утром во двор, где амбары, — помогать нам. Там мы с работницами будем шершней обваривать. Только смотрите, они кусаются, одевайтесь хорошенько...

— Если двенадцать укусят — лошадь умирает, — наставительно произнес дедушка.

Лева немного струсил, но сейчас же сказал:

— Конечно, я приду. Смотрите, чтоб вас-то не укусили.

Вета ушла. Сумерки спускались быстро. Посерели тополи и слились их очертания. Уже почти осенние, холодные и точно удалившиеся звезды слабо замигали между ветвями. Становилось сыро. Лева не двигаясь сидел на скамейке и держал свернутый телефон.

Ему не хотелось ни чаю, ни ужина.

IV

За амбаром необходимо было уничтожить гнезда шершней. Шершни поселились и в щелях сломанной галерейки, между ступенями. Бедные работницы на грядах (сейчас около амбара был огород) не знали куда деваться, шершни не давали покоя и кусались гораздо больнее ос, которые, впрочем, тоже водились в большом изобилии и к осени сделались невыносимыми.

Где-то далеко горел лес. В утреннем, янтарном воздухе пахло дымом и свежей росой. Лучи солнца были еще не яркие, мягкие и желтые. Юлия Ивановна, побрякивали ключами, озабоченная и серьезная, прошла передний двор. Ее сопровождали две бабы в синих запасках, с голыми икрами. Они тащили ушат кипятку на палке.

Вета, с серьезным, как у матери, лицом и беленьким платочком на голове, шла позади всех.

Процессия завернула налево, к огородам. Около старого амбара, где гнездились неприятели, была тень. У рассевшихся досок и косых, серых деревянных столбов, подпиравших галерею амбара, рос лопух, мята, дикая полынь, стлалась повилика. Порой из щели, сердито и недовольно гудя, вырывался толстый шершень, величиной с добрую сливу, пушистый, точно одетый в мех. Мех этот отливал на солнце то желтым, то коричневым.

Началась война. Ни осы, ни шмели не любят крика. Поэтому Юлия Ивановна тихим голосом отдала приказание снять с ушата крышку и лить ковшом горячую воду быстро, помногу, во все большие щели. Клубы пара поднялись к потолку амбарной галереи, раздалось шипенье. Тучами загудели взволнованные, негодующие шершни, те, которые успели спастись. Проворная Вета ударяла их мокрым полотенцем — и они тяжело падали на землю. Юлия Ивановна закрылась с головою вязаным платком и тоже сражалась полотенцем. Мохнатые, шевелящиеся тела лежали в кучах. Гнезда были потоплены почти все. Вета по своей храбрости и проворству избегла острых жал, но одну работницу шершень изловчился укусить в ногу. От нестерпимой боли она завопила: «Ой, лишечко!», отчего немедленно ее укусили еще два шершня. Бедная Гапка, вспомнив, что если укусят двенадцать — лошадь умрет, — бросила все и в смертельном ужасе, преследуемая по крайней мере полдюжиной мохнатых рыцарей — пустилась бежать.

Опасность миновала. Собрали мертвые тела, вылили остаток воды в маленькие щелки. Юлия Ивановна сняла свой платок, отколола подобранное платье и собиралась идти домой: солнце было уже высоко. Личико Веты приняло серьезное выражение.

Вдруг из-за угла забора показалась странная, медленно и осторожно двигающаяся фигура. Вместо головы и лица круглилось громадное решето. Сверх решета болталась бахрома какой-то клетчатой хламиды, которая обвивала всю фигуру и еще волочилась по земле. Из-под хламиды выставлены были непомерной величины руки или лапы, обмотанные черными тряпицами.

— Mein Gott! Was ist das?3 — воскликнула, забывшись, Юлия Ивановна.

И вдруг из-под решета раздался тонкий, заикающийся голос:

— Как же это? Юлия Ивановна! Елизавета Германовна! Вы не закутаны! Что за неосторожность! А если шмели в вас вопьются?

Вета вгляделась пристальнее — и залилась таким громким, детским смехом, что, не умея остановиться, присела на ступеньку амбара. Она смеялась с неудержимостью, все лицо у нее раскраснелось, и на глазах выступили слезы.

— Боже мой, — сказала сдержанная Юлия Ивановна, — вовсе не надо было так костюмироваться, шмели гораздо добрее, чем вы думаете.

Лева, сконфуженный, уничтоженный, красный, стащил плед, снял решето с лица и разматывал тряпки на руках. Несколько раз Вета взглядывала на него — и опять с новой веселостью начинала хохотать.

Лева сначала обиделся, но потом, глядя на розовое смеющееся лицо девочки, сам принялся хохотать — и казалось, они оба, стоя друг перед другом, никогда не кончат и не успокоятся.

Юлия Ивановна им вторила, тонко и с большой умеренностью.

Но всему бывает конец. Отерев заплаканные глаза, Вета сказала:

— Хотите, пойдем в сад, Лев Петрович? До завтрака еще есть время. Вы мне покажете погреб... Дедушка спит.

Смех удивительно сблизил их. Не оставалось и тени вчерашней неловкости. Вета накинула на волосы свой беленький платочек — и они отправились.

На дворе, плоском и открытом, наступил уже день, но в саду еще было утро. В тени лип и кленов, не успевших поредеть, лежала ароматная сырость; влажный мох зеленел на толстых корнях деревьев; прелые прошлогодние листья пахли томно и пронзительно.

А что, мы будем говорить сегодня в телефон? — спросил осмелевший Лева.

Девочка взглянула на него лукаво.

— А зачем мы будем говорить в телефон?

— Потому что... ну потому что я в телефон откровеннее. И вам в телефон всю правду могу сказать, и про себя, и про вас — все...

— Это нехорошо, если только в телефон. Вы должны вообще со мною быть откровенным.

— Не правда ли? — радостно воскликнул Лева. — Знаю, что это так, а между тем... без телефона мне точно мешает что-то. Хотя вот сегодня я чувствую, что вы мне друг. И как бы я здесь жил без вас? С тех пор, как мама умерла — вот уж больше полгода, у меня нет друга. А она была, знаете, очень хорошая. Вот именно такая, как мы с вами говорили, не грубая. Мы с ней Шекспира читали. Только она была всегда больная. После нее меня и в корпус отдали.

— Ваша мама, я думаю, Лев Петрович, оттого больше и умерла, что жизнь такая стала. Ничего, ничего нету! Когда я была маленькая, я все волшебников и фей ждала... Ну, положим, фей нету; но ведь вот в книжках, у Шиллера, даже в истории Иловайского — там ведь нет волшебства, все это может случаться и случалось. Отчего же теперь воры вместо разбойников, драка Трофима кучера с Игнатием — вместо войны, а вместо рыцаря — наш становой Иван Данилович? Тогда было страшнее, но лучше... Я не умею хорошо объяснить. Только, верно, оттого ваша мама и умерла. Я сама бы умерла, если б у меня было слабое здоровье, — задумчиво прибавила девочка.

— Нет, не умирайте. Лучше будем долго жить и будем всегда друзьями. Хорошо? Только уж навеки.

— Конечно, навеки. Ну, а если вы в корпусе привыкнете и совсем изменитесь?

— Никогда этого не случится! — с жаром воскликнул Лева. — Вы не знаете, какая вы хорошая... и красивая, совсем как Офелия в «Гамлете». Вы читали «Гамлета»?

— Нет, не читала. А какая она, Офелия?

— Чудесная, очень красивая. Потом она сходит с ума и прибегает вся в цветах.

— Так я похожа на нее?

— Мне кажется — ужасно похожи. И знаете что еще? Мне еще кажется, что я в вас влюблен... Попросту себе влюблен! Ну что, вы не сердитесь?

Вета покраснела и засмеялась. Ей и раньше приходило это в голову, но неясно и неопределенно. Теперь она с полусознательным кокетством взглянула на Леву и произнесла:

— Нет, не сержусь. Это даже хорошо, что вы влюблены. Мы будем, как Герман и Доротея. Хотите? Они тоже были влюблены друг в друга...

Она с наивной откровенностью произнесла это «тоже». Лева не заметил его, потому, вероятно, что он мало задумывался над тем, какие чувства питала к нему его подруга. Ведь уж наверно не дурные! Этого не могло быть.

— Смотрите-ка, вот погреб...

Погреб оказался превосходным. Лева его вырыл между толстыми березами и с дорожки, не зная места, его никто не мог заметить. Четырехугольная небольшая яма глубиной около полуаршина была усыпана внутри песком. В одной стенке Лева прорыл углубление, тщательно обложил его кирпичами, которые склеил настоящим цементом и приделал даже дверку. За дверкой пол Лева также выложил кирпичами.

И погреб вышел на славу. Дети спрыгнули в яму и Лева отворил дверку. Там на кирпичном полу лежали груши, сливы и два яблока. Запас был пока невелик, но Вета почувствовала удовольствие и некоторую гордость при мысли, что Лева о ней так заботится.

— Я сюда буду все приносить, что у садовника достану, — говорил Лева, тщательно запирая дверку. — Знаете? Если и дождик пойдет — ничего. Не промочит. Я нарочно так устроил... Теперь дожди начнутся.

Он умолк. Дети сели на край ямы и спустили ноги вниз.

— Скоро осень, — грустно проговорила Вета. — Как-то зима пойдет?

— Непременно приеду на Рождество. Вот вы увидите. Ах, этот корпус! Да теперь и дома у нас гадко. Николай, слышали, женится на этой... как ее? веснушчатой.

— Да... слыхала.

— Вы думаете, влюблен он в нее?

— Я думаю, влюблен... Если женится.

— И она ему кажется красивой? Ну уж этому я не поверю. Это ужасно, если кажется. Может быть, он просто хочет ее деньги взять. Я слышал, он говорил папе, что в ее хуторе богатая земля. И дом за ней в городе.

Вета взглянула на собеседника — но ничего не сказала и вздохнула.

— О чем вы?

— Так. Скучно о них думать. Бог с ними. И я их всех как-то боюсь.

— И меня?

— Ну, вас! Разве вы такой! Вы — Герман, — сказала она и улыбнулась. — И дедушки не боюсь. Вон дедушка бредет! Не может без меня...

Она вскочила и побежала навстречу старику.

— Куда, куда запропастились? — твердил старик. — Уж давно завтракать пора. Я ищу — нигде. Что это, в самом деле?

— Мы, дедушка, на погребе были. Вы никому не говорите, что у нас здесь погреб. Тогда и вам дадим слив. А какой погреб — дождик пойдет — не замочит.

Дедушка потребовал, чтобы его свели на погреб. Осмотрел тщательно и похвалил. Потом вес трое направились к дому.

— Да, скоро, скоро пройдут красные дни, — шамкал дедушка. — И как мы с тобой, внучка, зиму будем коротать?

— На Рождество Лев Петрович приедет, он непременно обещал, — проговорила девочка.

— Что ж, Лев Петрович? Теплее от него не будет, он не солнышко. А впрочем, приезжай, приезжай... — добавил он ласково и выразительно. — Только молодых с собой не привози. Ох, голова от этой всей мерзости болит, — сказал он неожиданно громко. — Иной раз, хоть и греет солнышко, а и на солнце бы не смотрел. Неверно живут. С вами только отдыхаю.

Вета с изумлением взглянула на старика. Он редко говорил. Должно быть, его чем-нибудь раздосадовали.

На площадке, перед домом, где был разбит цветник, молодежь играла в жмурки. Тощий офицер в несвежем кителе — горел. Он метался из стороны в сторону, как человек, страдающий зубной болью. Барышни перебегали с одного места на другое, слегка повизгивая. Николай Петрович, дернув офицера сзади за китель, отскакивал мячиком и увертывался. Светлый балахон его развевался. Это смешило барышень. Наталья Мартыновна, вся красная, в ярко-голубом платье, видимо наслаждалась. Заметив старика с детьми, она шаловливо крикнула:

— Дедуська! Идите с нами иглать! Вы совсем не сталенький!

Дедушка, согнувшись и семеня ногами, торопливо прошел мимо.

На балконе сидели «старшие». Отец строго взглянул на Леву и сказал:

— Рекомендую тебе не опаздывать. Все уже позавтракали.


V


Прошла целая неделя хороших, ясных дней. Потом небо нахмурилось, побежали низкие, дымные тучи, дождик то принимался накрапывать, то переставал. От сильного ветра деревья сада сразу поредели. Гости уезжали и опять приезжали. Дни уменьшались, ночи длиннели.

Лева был весел. Он получил каким-то счастливым случаем отсрочку своего корпусного экзамена на целых две недели. Он, впрочем, ни разу не задался мыслью, выдержит ли он переэкзаменовку. Не все ли равно?

После обеда, несмотря на тучи и сырое время, он отправился за три версты, на соседний хутор. Там продавали кролика за сорок копеек. У Левы был целый рубль нетронутых денег и он сказал Вете, что пойдет и купит кролика. Его можно держать сначала в кухне, а потом Лева сам ему смастерит клетку, вроде домика. Он привыкнет к Вете, как собачка. К Рождеству, когда Лева приедет, кролик будет большой и ручной.

Лева ушел в четыре часа. Уже ранние, серые сумерки были близки, когда он, шлепая по грязной дороге, возвращался домой. Он торопился. И вдруг у околицы хутора увидал тонкую фигурку Веты, идущей к нему навстречу. Он узнал ее своими близорукими глазами, когда она была уже в десяти шагах. Узнал ее красную фланелевую кофточку и шелковый платок.

— Что это? Елизавета Германовна? В такую погоду, и даже без калош? Как вас мама пустила? Моросит, я весь промок. А посмотрите-ка: живой! И серенький, пушной такой! Я его в платок завернуть, он не замерз...

Лева с торжеством показывал ей сверточек.

— Вы не верите, что такой маленький? Вот мы ему сейчас в кухне капустки дадим.

— Пожалуйста, Лев Петрович, — проговорила девочка, и Лева вздрогнул от ее голоса, такой он был печальный и жалобный. — Не говорите про кролика. Никакого кролика теперь не нужно. Я нарочно пошла вам навстречу, чтобы это сказать.

— Как не нужно? Отчего? Отчего вы не хотите?

Лева совсем растерялся.

— Я очень прошу вас, отнесите его скорей в кухню, и сейчас же вернитесь, и пройдем в сад. Я вам очень, очень важное скажу.

— Господи! Что-нибудь случилось?

— Да, случилось. Здесь не могу сказать. Мы уже около дома, увидят, позовут... Идите скорей.

Когда Лева бегом возвращался из кухни в тополевую аллею — он едва различил под темными, мокрыми ветвями фигурку девочки. Она ждала, прижавшись к стволу.

— Вот я, — сказал Лева. — Пойдем.

Они взялись за руки и, скользя по мокрой глине, пошли вперед.

— Пойдемте к погребу, там уже наверно никого нет, — шепнул Лева.

Все серело и мутнело. Между упавшими, гниющими листьями была вода. В ямке погреба сквозь песок глядела черная земля.

— Вот, сядем здесь, — сказала Вета. — Не очень мокро. Я на кирпичи положу платок.

Она сняла платок с головы и разостлала его. Сумеречные тучи бежали быстро, в деревьях, над головами детей, то близко, то далеко, раскатами шумел ветер. Стволы вязов поскрипывали.

— Вот что случилось, — сказала Вета, переводя дух. — Завтра мы уезжаем.

Лева замер.

— Завтра? Куда?

— Не знаю куда. Совсем.

— Да отчего же?

— Петр Сергеевич накричал на мамашу из-за того, что варенца не хватило полдничать. Мамаша встала и говорит: я скорее место потеряю, но кричать так на себя не позволю. Петр Сергеевич еще больше стал кричать и сказал: и уезжайте! Я лучше бабу простую возьму в экономки, по крайней мере порядок заведу, и фанаберии этой не будет! И еще вмешался Николай Петрович — и тоже на мамашу. Мамаше остаться никак нельзя, мы завтра уезжаем. Уж мамаша все укладывает. Вы понимаете, что мы никак не можем остаться!

— Да... Я понимаю... — дрожащим голосом выговорил Лева. — Конечно, вам нельзя. Но что же это будет? Что будет? Эх, Господи, какие они! Зачем это им все нужно было?

Вета наклонила голову к коленям и заплакала, всхлипывая.

— Не хочу я уезжать, — говорила она. — Куда мы поедем? Опять к этой киевской тете? И как же мы с вами увидимся? Ведь вы хотели на Рождество...

Лева не знал что говорить. Он только робко протянул руку и гладил свою подругу по мокрым, пышным волосам.

— И дедушку жаль, — продолжала Вета, немного успокоившись. — Он тоже мой друг был. Он такой старинный, милый, не то что все эти, с их злобой и такой грубостью. Дедушка бы нам дурного никогда не сделал. Но что же теперь? Мы, значит, уж не увидимся?

— Нельзя, чтобы мы не видались, — решительно сказал Лева. — Надо придумать что-нибудь. Я без вас жить не могу, учиться не могу, если я не буду знать, что на Рождество приеду и увижу вас. Я вас ужасно люблю. Напишите мне ваш адрес — и я тайком убегу.

— Я так плохо пишу по-русски... С ошибками...

— А в корпусе распечатывают письма. Еще, пожалуй, не отдадут. И это бывает.

— Так лучше вы мне напишите.

— Да куда же я вам напишу? — с отчаянием сказал Лева.

Действительно, Вета не знала, где они будут жить.

— Вот, как бы хорошо, — заговорил опять Лева, — если б я мог жениться на вас. Тогда бы никто не запретил нам видеться. И в прежнее время это случалось. Вот у Шекспира Ромео и Джульетта, драма такая: там Джульетте всего двенадцать лет, когда она выходит замуж. Правда, она итальянка, но все-таки... А теперь это невозможно. Где ж!

— Да, невозможно, — с грустью повторила Вета. — А брат ваш женится. Ему возможно.

Они помолчали.

— А как же сливы-то? — сказал Лева со слезами в голосе. — На дорогу возьмете?

— Нет, лучше давайте съедим все теперь. Уж все равно не нужно.

Совсем почти стемнело. Ветер приносил крупные капли дождя.

Лева отворил дверку погреба и ощупью выбрал оттуда все фрукты. Их было совсем немного.

— Что ж, и вы кушайте, — сказала Вета. — Пусть уж мы вместе.

Они опять уселись на кирпичи, плотно прижавшись друг к другу, потому что было холодно.

Эти последние сливы и груши они разделили по-братски и съели их в молчании, потому что о чем же было говорить?

Потом они встали и, все молча, медленно пошли домой. У дверей они крепко обнялись и поцеловались.

Они так ничего и не придумали. Да и что можно было придумать против людей?


VI


На другой день утром Юлия Ивановна и Вета уезжали. Гапка и кучер Трофим вынесли два сундука и привязали их сзади тележки. Никто не вышел на крыльцо, кроме Левы и дедушки. Дедушка долго не мог понять, что Вета уезжает. Теперь он стоял на крыльце рядом с растерянным Левой и что-то бормотал, покачивая головой.

Юлия Ивановна, в черной шляпке со старомодными «бридами», следила, крепко ли привязывают сундуки. Лошади стояли в грязи, понурив головы. Вета, опять в красной фланелевой кофточке и какой-то вязаной шапочке, с кудрями, заплетенными в косы, казалась очень серьезной, как маленькая старушка.

Наконец, все было готово. Гапка и Трофим получили на чай, Юлия Ивановна усаживалась. Вета подошла и поцеловала дедушку.

— Вот как, значит, уезжаешь? — зашамкал тот. — Уезжаешь? Ну, что ж делать, дай тебе Бог...

Он хотел благословить ее, но потом только поцеловал мягкими губами еще раз и покачал головой. Вета подошла к Леве, подала ему руку и, слегка присев, сказала:

— Прощайте.

Лева машинально пожал худенькую ручку. Тучи порвались, и выглянуло на минуту бледное, робкое, холодное солнце. Лошади зашлепали по грязи, и красная кофточка скрылась за поворотом.

На крыльце все еще стоял Лева, с непокрытой стриженой головой, и рядом с ним дедушка. Дедушка задумался и замер. Грустил ли он об уехавшей, пышноволосой девочке? Или, может быть, о том, что солнечные лучи становятся все бледнее, все холоднее?

Примечания:
Печатается по изд.: Гиппиус З. Н. Зеркала. Вторая книга рассказов. СПб.: Изд. Н. Геренштейна, 1898.
  • 1. «Бобр» (фр.).
  • 2. ренклод (сорт слив; фр.)
  • 3. Боже мой! Что это? (нем.)
Утро дней.
«Герман и Доротея» (1797) — идиллическая поэма немецкого поэта и мыслителя Иоганна Вольфганга Гете (1749—1832).
Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих (1759—1805) — немецкий поэт, драматург, теоретик искусства, историк; автор упоминаемых в тексте драм «Разбойники» (1781), «Мессинская невеста» (1803), «Вильгельм Телль» (1804).
Прокурат — проказник, плут, притворщик.
Иловайский Дмитрий Иванович (1832—1920) — историк, публицист; автор учебников по русской и всеобщей истории.
«Гамлет» — трагедия Шекспира.
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 2. Сумерки духа: Роман. Повести. Рассказы. Стихотворения. — М.: Русская книга, 2001. — 506 с., 1 л. портр.