Во-первых, если нет сегодняшних интересных книг, то есть вчерашние; а во-вторых, — и это главное, — я принципиально не хочу подчиняться новой моде и подлаживаться под интересы обывателя. Пусть себе он читает газетные корреспонденции, или что хочет. Мне все равно.

Зинаида Гиппиус, «Жизнь и литература»

http://import-sigaret.com/ интернет магазин импортных сигарет.

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Он — белый


...Он не зол, но добр, ибо Творцом
он создан Ангелом светлым и весьма
блистающим, и как разумный — свободным.
Св. Иоанн Дамаскин

 

Студент Федя Смуров заболел воспалением легких.

Он сначала долго переламывал себя, и когда пошел к доктору — болезнь была уже в полном разгаре.

В больницу ни за что не хотел лечь. Так и провалялся в своей комнате, которую снимал у маленького чиновника-холостяка, на Петербургской. Пить ему рябая Лукерья подавала, а лекарство сам принимал, когда приходил в себя.

Доктор, спасибо, хороший ему попался, молодой, добрый, каждый день заезжал.

Хмурился все-таки, в больницу советовал. Болезнь тяжелая, а Федя и без того был какой-то дохлый: кашлять никогда не кашлял, но на лестницу войдет — долго отдышаться не может.

Ну, однако, ничего. Температура спала, и доктор сказал, выслушав его, что воспаление совсем проходит.

— Встать, значит, можно? — спросил Федя тихим голосом.

— Встать? Нет, нет! Куда вам еще вставать! Боже сохрани. У вас сердце слабое. Лежите как можно спокойнее. Кушайте побольше. Я денька через два заеду. Как можно спокойнее!

И Федя стал лежать.

Никто его не навещал, рябая Лукерья не надоедала, да и внутри у него, в душе, стояла такая тишина, что уж чего спокойнее. Хорошо, что он в больницу не лег. Хорошо, что в Елец, старенькой матери своей ничего не написал. Ведь приехала бы; наскребла бы денег и приехала. Измучилась бы только. А какие капиталы у вдовой дьяконицы.

Кстати, что у Феди деньжата случились — за работу отдали — на болезнь и хватило. Уж ничего не поделаешь. Вот только доктору еще заплатить.

Впрочем, он обо всем этом думал едва-едва. Ни об этом, и ни о чем другом. Но странно: и того сладкого, животного чувства выздоровления, которое бывает после тяжелой болезни, он не испытывал. Тихо-тихо лежал.

В узенькой комнатке не тесно — добра у Феди почти никакого нет. Книги на этажерке и на полу, в угол сдвинуты. Лампа на рабочем столе, позади кровати. И заставлена лампа томом Достоевского. В ногах у Феди стул, на спинку брошен халатик бумазейный, мать в Ельце сама сшила, пригодился.

Тихо-тихо лежит Федя в тихом полусумраке от тома Достоевского. Засыпает, подолгу спит. И сны видит тихие. Свою жизнь, как он жил до болезни. И те же мысли, какие у него до болезни всегда были, неотвязно, точно пригибавшие его вниз, так что и ходить уж он стал горбясь. Вообще, жил Федя, словно крадучись.

Но только теперь, во сне, мысли были не мучительны; они же, но легкие, тихие, сонные.

Просыпаться он стал очень странно. Откроет глаза — те же самые желтые стены, тот же тихий полусвет; всегда кажется, что много-много часов прошло, хотя бы он спал одну минуту; и непременно вот эта, совсем новая мысль... Да какая там мысль! Неизвестно что.

И оно — о смерти.

Федя всегда, до болезни и во время болезни, много, пристально думал о смерти. Это была одна из его мучительно-неотвязных и бесплодных мыслей... Но теперь она, как другие, ушла. Теперь было не то, а вот что.

В короткую минуточку, когда открывал после сна глаза на желтые, затененные стены, — в эту крошечную минуточку он вдруг понимал смерть «изнутри» и потом насквозь. «Изнутри», — тут-то и была вся невыразимая необыкновенность. Прежде — мысль, знание о смерти. Теперь — никакой мысли о ней, а она сама, такая же реальная и необыкновенная, как его собственная рука. Лежит на одеяле, и Федя может, захотев изнутри, ею пошевелить. Смерть оказывалась непохожей на мысль о ней, как представление о руке вообще не похоже на вот эту, до проникновения Феде знакомую, Федину руку.

Потом все пролетало, и опять стены, тишина и тихое-тихое лежанье под лепет часов на столике, за банкой микстуры с белым рецептом.

Удивительнее всего, что Федя нисколько этих пробуждений не боялся и никак их себе не пытался объяснить.

— Ах вот, ну да, — говорил он тихо, открывая глаза. — Ну да.

Что «изнутри», — это он определил именно этим словом, а больше не думал, хотя обо всем помнил.

Так как стояла осень, то лампу Лукерья приносила раным-рано, и все ему казалось, что ночь, и даже как будто одна, очень длинная, глубокая. На часы он редко смотрел. Кажется, что доктор уж страшно давно был, а может быть, только вчера.

Да на что он? Болезнь прошла. И Федя лежит спокойно.

Вот раз проснулся Федя — и «смерть изнутри», как всегда, пролетела, и замирало чувство медленно, как медленно бегают мурашки с затекшей ноги.

Вот желтенькие обои. Вот бумазейный халатик и часы тикают себе, не торопясь. Феде не хочется спать. Лежит.

И показалось ему, что на бледном переплете стула, под висящим халатом копошится что-то черненькое.

Копошится небольшое, вроде котенка. У Феди отличные глаза, к полусвету он привык, но сразу все-таки не разберешь. Подумалось на котенка. Да откуда? Заинтересовался.

И вдруг увидел ясно.

Маленький, пушистый черный чертик сидел на краю стула, свесив ножки и перекрученный хвостик вниз. Ножки самые обыкновенные, с копытцами. И вообще чертик был очень обыкновенен, с рожками, с маленьким свинячьим рыльцем.

Федя рассмеялся.

— Так вот ты какой! — сказал он. — Самый заурядный. Стоило тебя бояться и ненавидеть всю жизнь, как я ненавидел, зверюшка ты этакая! А что ты существуешь, этого нечего мне и доказывать, без того знал.

Чертик замотал головкой и пискливо засмеялся тоже.

— Да, может, я теперь вовсе и не твой.

— Как это не мой? — удивился Федя. — Ты один, уж, пожалуйста, не ври.

— Один, это верно. Да какой?

— Почем я знаю. Вот, вижу теперь, какой ты, и совершенно к тебе равнодушен.

— Да, да, — сказал чертик, как будто извиняясь. — Но ведь это я сначала. А потом я подрос. Я стал матерый.

На глазах у Феди черт начал расти и сидит уж на стуле, точно, матерый, плотный, по-прежнему черный, с железными когтями. Только глаза у него остались те же, что были у маленького, и неподходящие глаза какие-то, совсем голубые.

Федя посмотрел-посмотрел и презрительно скривил губы. Вот так испугал! Ничтожная старая дрянь.

— Ну не надо, я так только, — сказал черт шипящим басом. — Ты посмотри хорошенько: я красивый, я очень красивый...

Федя немного удивился: он ничего не заметил, а между тем вместо грубого, матерого черта сидело перед ним сумрачное и прекрасное существо, одетое чуть-чуть театрально, в красном плаще; но и плащ был красив.

— Ах, вот что! — сказал Федя. — Знаем, знаем:


«А гордый демон так прекрасен,
Так лучезарен и могуч...»


— Я и умен очень, — заспешил вдруг демон. — Только для этого придется немножко красоты потерять...

И уже нет демона. Уже кривятся злой усмешкой знакомые губы, сдвигаются разлетающиеся брови.

— Мне надоели твои превращения, — устало сказал Федя. — И все я знаю давно...

Мефистофель взглянул на него со строгой презрительностью.

— Эта ваша же история, — произнес он. — Не так уж хорошо ты ее знаешь, как я. Я, сам видишь, на своей шкуре ее переживаю.

Федя подумал:

— Ну ладно, продолжай. Я только хотел сказать, что мне-то все это не страшно. И, кажется, ты еще забыл...

Он хотел указать глазами куда-то, но лампа, заставленная томом Достоевского, была позади изголовья. Дьявол, однако, понял его.

— Не торопись, я ничего не забыл. Это, что ли?

Федя, улыбаясь, глядел на серого, паршивого, но сильного и вертлявого черта, с традиционным «хвостом датской собаки». Черт чихнул.

— Тебя и этим не проберешь, конечно, — сказал он, вытирая ухом нос. — Я так только, на минуточку, чтоб ничего не пропустить. От добросовестности. А ты будь любопытней. Разные ведь вы все.

И он, смеясь, принялся делаться человеком. Большим, стройным, довольно приятным, с белокурыми волосами, откинутыми назад. В лице была уверенная сытость и уверенная властность.

— Это еще что? — с недоумением спросил Федя и в ту же минуту заметил, что человек — крылатый. Крылья у него росли как-то не на плечах, а тянулись из-под рук, угловатые и такие громадные, что тени кинулись на потолок. Правое крыло протянулось над Фединой постелью и, доросши до стены, ударилось о стену с тупым, суховатым стуком. Цвет крыльев — желтый, и похоже было, что они сделаны из прорезиненной материи.

Но все в общем казалось очень недурно: и человек, и крылья.

Федя глядел задумчиво. Он понимал, что этот уверенный и властный человек, — или сверхчеловек, — может быть прельстительнее всякого демона, всякого чертенка с насморком; но сам Федя ему был чужд; не соблазнялся им и не боялся его; а потому и не ненавидел. Все это к тому же чертовы штуки. Превращения, призраки. Он — всякий; значит ли — никакой?

Но вдруг Федя с неизъяснимым томлением приподнялся на подушках. Человек по-прежнему сидел около него. Но уже никаких крыльев не было, а просто сидел пожилой господин в очках, в потертом сюртуке; и весь он был насквозь такой слабый, такие слабые, длинные, обезьяньи висели руки, так гнулась от слабости спина, так на слабой шее висела голова, что, казалось, и минуты он весь не продержится на стуле. И уж, конечно, пальцем не двинет и рта не раскроет. Однако он раскрыл и промямлил:

— Это уж я для тебя. Твой. Только оставьте меня все в полном покое.

С ужасом Федя глядел в лицо дьявола. В лице мелькали странно знакомые черты, и чем дольше глядел Федя, тем они проступали ярче — его, Федины, черты. Сам Федя — только старый, страшный, бездонно-безвольный, с повисшей головой, сидел перед ним.

— Зачем ты меня мучаешь? За что? — простонал Федя. — Всю жизнь я о тебе думал, не знал, какой ты и теперь не знаю, потому что ты мои же все мысли передо мною повторил, больше ничего. И сидишь сейчас слабой обезьяной, таким, каким я тебя всего больше ненавидел и боялся и бороться хотел, да бороться сил не было...

— Не было? — вяло спросила обезьяна.

— Если сила ненависти силу борьбы рождает, так было! Было! — почти закричал Федя. — А потому — ты врешь сейчас, сидя около меня с моим лицом! Ты лгун! Ты призрак, тень! О, всю жизнь думать и мучиться — и ничего не знать о тебе, только ненавидеть! Будь ты проклят!

Черт кивнул головой. И произнес, словно эхо...

— Тень... Тень... Всю жизнь... ничего не знать... Всю...

— Скажи, — взмолился вдруг Федя, — есть ты на самом деле или нет тебя? Если есть — какой же ты? Кто ты? Зачем ты? Зачем я тебя ненавижу? Ведь для чего-нибудь ты пришел ко мне?

Федя неясно теперь видел дьявола. Уже не висели длинные руки и голова; светилось зыбкое пятно, светилось, не исчезало. Была и голова, и тело, но чем оно все делалось, Федя не мог различить. Голубые, странные глаза только видел, на него устремленные.

— Не спеши так, — сказал дьявол тихо. Вдруг наклонился к столику (точно кудри какие-то упали вниз) — и взглянул на Федины часы.

— Что ты делаешь? — закричал Федя.

— Я пришел сказать тебе.

Туманный облик все светлел. Светлел медленно, но непрерывно. Тьма кусками сваливалась с него и пропадала внизу, обнажая светлое ядро.

— Тебя простят? Ты хочешь уверить, что тебя простят? — шептал Федя взволнованно, садясь на постели.

— Нет. Меня не простят. Да если бы и был я прощен... вы, ты, вы все, разве могли бы... простить?

— Нет.

— Видишь. А потому и не будет прощенья. И не надо прощенья.

— Кто ты? Отчего ты сейчас такой? Это ты?

— Да, это я. Слушай.

Федя смотрел, не отрываясь. И на него смотрели тихие, голубые глаза.

— Ты слушаешь? Мы оба — тварь, и я, и ты. Но я был прежде тебя. Создавший создал любовь и свет. Сотворив людей, Он полюбил их. И сказал себе: «Хочу послать им Мой высший дар — хочу дать им свободу. Хочу, чтобы каждый из них был воистину Моим образом и подобием, чтобы сам, вольно, шел ко благу и возрастал к свету, а не был, как раб, покорно принимающий доброе, потому что заблагорассудилось это Господину». И позвал Он нас, светлых, к себе, и сказал: «Кто из вас вольно ляжет тенью на Мою землю, вольно, ради свободы людей и ради Моей любви? Кто хочет быть ненавидимым и гонимым на земле, неузнанным до конца, ради сияния света Моего? Ибо если не ляжет тень на землю, не будет у людей свободы выбирать между светом и тенью. И не будут они, как Мы».

Так Он сказал. И отделился я, и сказал Ему: «Я пойду».

Федя слушал и смотрел неотрывно в светящийся лик. Говоривший продолжал:

«Я пойду, я лягу теныо на Твою землю, я до конца буду лежать, как пес, на дороге, ведущей к Тебе, и пусть каждый из них оттолкнет пса, чтобы войти к Тебе, свободный, как Ты. Всю тяжесть проклятий их я беру на себя. Но, Всемогущий, что я знаю? Ты один знаешь силы человеческие! Если начну я одолевать их?»

— Я смел сказать Ему так, но уже была во мне тень и страданье людей. И Он отпустил мне, твари, первое неверие за первое страдание, и сказал: «Я сам сойду помощником к людям, когда ослабляют силы их. Я сам в Сыне Моем сойду к ним на землю, стану, как один из них, в свободе и любви, и умру, как они, и воскресну, как первый из них. Ты узнаешь Меня, и будешь тенью около Меня. Велико твое страдание, и только Мое и человеческое будет больше твоего. Посылаю тебя, вольно идущего, на землю, в темной одежде. К Моему престолу восходи белым, как ты есть. Но для них — ты темен до дня оправдания, и о дне этом ты не знаешь. Иди».

— И я спал на землю, как молния... Врезался в нее громовой стрелой. Я здесь. Ты меня видишь.

В белой, точно искристый свет одежде, сидел перед Федей печальный ангел. Все в комнате побелело. Чуть сквозили старые желтенькие стены через этот бледный свет. Но еще сквозили, еще были.

И Федя вдруг протянул к ним руки, к этим милым, желтеньким, уходящим стенам.

— Ты сказал мне, ты сказал... — шептал Федя. — Ведь это значит... Зачем сказал ты? Открыл оправданье, сжег мою ненависть... Значит, мне больше не надо жить?

Сияющий дьявол склонил голову на руки и заплакал. Но слезы были лучистые, нежные, радостные.

Остро, как меч, прорезало Федину душу знакомое понятие смерти. И скрестилось с другим мечом, — таким же острым понятием жизни.

И он вскрикнул вдруг, опрокидываясь на подушки:

— Мама! Мама! Мама!

Кто-то любовно и сладко приник к его изголовью, кто-то обнял его, совсем как старенькая мать его из Ельца, она — родимая, единственная, заступница вечная.

— Мама! — опять прошептал Федя, не открывая глаз, и умер.

Примечания:
Печатается по изд.: Гиппиус З. Н. Лунные муравьи. Шестая книга рассказов. М.: Альциона, 1912.
Он — белый.
  • Св. Иоанн Дамаскин — выдающийся представитель греческой церкви VIII в., автор первого и самого авторитетного курса догматического богословия «Источник знания», не раз издававшегося на русском языке.
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 4. Лунные муравьи: Рассказы. Пьесы. — М.: Русская книга, 2001. — 528 с., 1 л. портр.