Во-первых, если нет сегодняшних интересных книг, то есть вчерашние; а во-вторых, — и это главное, — я принципиально не хочу подчиняться новой моде и подлаживаться под интересы обывателя. Пусть себе он читает газетные корреспонденции, или что хочет. Мне все равно.

Зинаида Гиппиус, «Жизнь и литература»

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

На веревках


— Что? Хорошо? Хорошо? Неужели вы боитесь, Нина?

Длинная, новая, светлая еще доска широкими размахами взлетала вверх, все выше с каждым летом; вот — уже выше запыленных и вянущих акаций у забора садика, а вот, скользнув низко мимо убитой серой земли, — подножия качель, — взмыла по другую сторону выше молоденькой березки.

— Нет... Я не боюсь... Я люблю... — говорила девушка, упруго, крепко стоявшая на одном конце доски.

Качели были новые, столбы высокие, кольца не скрипели. У Нины из гладкой прически выбились легкие, щекотавшие лицо, волосы. Щеки разгорались от ударов острого, уже осеннего, воздуха; не поспевающее серое платьице обливало ее колени, и там, наверху, трепетало и билось в воздухе.

На другом конце доски стоял высокий и плотный студент-медик, жених Нины, Могарский.

— Держитесь крепче... Ведь мы выше дачи летаем!.. Видите, а третьего дня нельзя было... Я велел удлинить веревки. Чем длиннее веревки, тем шире размах. Ну-с, итак, Ниночка? Что вы еще имеете возразить?

Он не усиливал взмахов, но и не давал им умериться.

— Мы так высоко... И солнце слепит... Трудно разговаривать серьезно, — сказала девушка.

Она дышала неровно от ветра качаний; но Могарский говорил точно со стула, и солнце ему не мешало. Впрочем, оно было неяркое, — желтое августовское солнце.

— Да ведь голова не кружится? — сказал Могарский. — Тут-то и говорить, когда летаешь. Если, конечно, голова не кружится.

— Что же возражать? Я верю в вас... Да, я хотела бы возразить. Для меня есть неясное... У меня есть вопросы...

— Я смотрю на вас, как на равноправного человека, Нина, — сказал Могарский, глядя на нее прищуренными глазами. Он был близорук, но очков не носил. — Неясное должно выясниться. Всякая «вера» — это нечто несуществующее. Существует лишь то, что познается. Вы должны знать. Все надо знать; и граница человеческого познания — только граница человеческого мира.

Они, вероятно, уже давно вели этот серьезный разговор.

— Мама, я думаю, беспокоится, — сказала девушка при последнем взлете.— Вон она на балконе. Вы подождите немного. Отдохнем. А потом опять.

— Как угодно. А мамы всегда беспокоятся.

Могарский перестал равномерно сгибать колени, и размахи доски, еще очень широкие, делались постепенно медленнее.

— Я вот что хотела сказать, — начала Нина, торопясь и стараясь отбросить мешающую ей тонкую прядь волос. — Ну да, ну да, мы правы, проникаясь нашим жизнерадостным требованием торжества здоровья, красоты и мощи в человеке. Да, упоительно прекрасна картина будущего богатого, роскошного расцвета всех сил... Но ведь теперь-то... ведь столько скорби, нелепости, унижения, столько непонятного...

Могарский улыбнулся.

— А причина? Сознаюсь, горестное несовершенство! А причина — не в недостаточной ли пока власти человека над стихиями?

— Я не знаю, — сказала Нина. — Но ведь отдельные-то личности погибают. Какое же оправдание страданию?

Доска все замедляла взмахи. Ниночка с робкой надеждой и влюбленностью смотрела на Могарского.

— Фью! — свистнул он. — Это откуда у вас, Ниночка? Кто из курсовых профессоров вбивает это вам в голову? Желаете оправданья страданью? Я не желаю. Просто надо устроиться, и я думаю, что это все-таки возможно. Вопрос один: есть ли еще куда идти? Можно ли двигаться вперед к гигиеническому идеалу гармонической жизни? Думаю, что вижу путь. Личность погибает? Тем хуже для такой личности. Я, например, живу не здесь, не в этом теле; мое настоящее «я» обнимает собою жизнь всего мира и замирает от могучего стремления к развитию. А вы...

— А я — что? — сказала Нина со страхом.

— А вы... Иногда мне кажется, что вы еще путаетесь во всех противоречиях дуализма. Не хотите стоять на ногах. Мечтаете повиснуть на чем-нибудь над землею, хоть крюк в небо вбить...

— Нет, нет...

Могарский, не слушая, горячо продолжал.

— Нина! Вы, человек, которого я уважаю, вы, женщина, которую я люблю, вы, так глубоко понявшая, что для того, чтобы стать богами — мы должны сделаться титанами, — и вы еще останавливаетесь перед заповедью состраданья к отдельным преходящим телам, перед несуществующей непонятностью жизни! О, Нина! Для нас могущественна лишь заповедь любви ко всему цветущему потоку жизни! К тем дивным формам, в которые она отольется. Мы любим жизнь, ибо мы ее властители, ее творцы. И если мы ее познаем — нет случайностей, нет преград для нашего титанического порыва. Прочь позорную трусость! Нина, дорогая моя, посмотрите: солнце, земля, настоящее, грядущее — все наше! Любовь, правда, красота, смелость! И нас, таких, как мы, — много, и становится все больше... И все, наконец, будут, как мы...

Девушка вспыхнула.

— Да, да! О, я знаю! Евгений, я не всегда малодушна. Я знаю...

Она молодо, свежо и задорно рассмеялась.

— Разве я не знаю? Только надо быть храбрым, храбрым! Правда? Мы еще повоюем! Давайте качаться! Выше, выше! Так, чтобы вы испугались. А я-то уж не испугаюсь!

Толчок вскинул вверх замедленную доску, тугие веревки дрогнули и напряглись. И с каждым усилием Могарского все выше и выше взлетала узкая, остроугольная доска, и серое, трепещущее платье Нины уже два раза коснулось зашептавших листьев березы. Все стремительнее пролетала доска внизу, над гладкой серой землей дорожки, и шипя, и жужжа крутил потревоженный воздух легкие, солнечные волосы девушки.

Она и Могарский видели теперь не только покатую крышу их низенькой дачи, за жидкой аллеей из елок, но и там, вдали, другие дома, улицы и даже гроздья купы деревьев всего царскосельского парка. На взлетах уже содрогались веревки. Почти с визгом, стремительно, мчалась доска мимо земли. Нине показалось, что она взглянула сверх перекладины; и все-таки, жмурясь, улыбаясь, задыхаясь, она повторяла отрывисто:

— Еще... еще...

Она теперь не думала, что мама, может быть, на балконе, может быть, беспокоится.

Да на балконе, вероятно, никого и не было.

Со ступеней сбежала маленькая девочка, лет шести, в голубом фланелевом платьице, с голубой ленточкой в негустых, совсем светлых волосках.

Переваливаясь, побежала по аллейке из елок, к качелям.

На минутку остановилась, сияющая, удивленная, точно завороженная полетом доски. Только на минутку, и сейчас же бросилась вперед, за столбы, махая руками, захлебываясь от восторженного смеха, крича:

— Нина! Нинка! И меня! И меня так высо...

В эту секунду узкая доска, точно лезвием рассекая воздух, пролетела над землей, содрогнулась вся от внезапного препятствия, — но все-таки пролетела, с коротким и тупым стуком отшвырнув далеко, в пыль, маленькое голубое тельце.

Оно завертелось, покатилось, а пыль тяжело и дымно потянулась за ним.

Нина взвизгнула, подалась вся вперед, но руками невольно удержалась за веревки, потому что доска еще продолжала взмахиваться, трепетно и криво. Могарский соскользнул вниз и, взметая пыль, ногами старался остановить доску, а она все крутилась и дрожала, и не останавливалась.

— Лизочка, Лизочка, Лизочка! — вопила Нина, соскочив почти налету. — Боже мой! Лизочка, Лизочка, Лизочка!

Шатаясь от ужаса, собственного крика и от только что оборвавшихся взлетов, Нина кинулась к ребенку и порывисто поднимала его. Наконец, схватила на руки.

Могарский растерянно поддерживал сразу свисшую голову. Нина, не переставая кричать, села с девочкой на низкую, теперь неподвижную доску качелей.

— Лизочка, Лизочка! Мама! Господи!

Голубое платьице в пыли, спутавшиеся вдруг светлые, жидкие волоски с голубой ленточкой — в пыли, светлое маленькое лицо — тоже в пыли; и точно все пыльнее становилось оно, серее, — мертвое, удивленное. Крови нигде не было, только над приподнятой бровью темнело синее пятнышко.

— Ничего... Постойте... Если это обморок... За доктором надо... — лепетал Могарский, оглушенный криком Нины, забывая, что он сам почти доктор.

По аллейке уже бежала маленькая худенькая женщина в черном, бежала спотыкаясь, вся подавшись вперед.

— Мама!.. — закричала Нина. — Мама, Лизочка наша! Мы качались, а она... Мама! Господи!

И она, плача и дрожа, протягивала сестренку со свисавшей пыльной головой, и сама тянулась — к женщине в черном.

Мать подбежала, молча выхватила ребенка из рук Нины.

— Если обморок... Я пойду за доктором. Вы не беспокойтесь, — сказал Могарский и сделал шаг к калитке. — Да, действительно... Какая ужасная случайность...

Мать взглянула в лицо девочки и сказала:

— Убили.

Сказала тихо, без упрека, без вопля. Сказала — и пошла к дому с ребенком на руках.

Нина побежала вперед, бессмысленно крича:

— За доктором! Господи! Господи!

Могарский и Нина разошлись. Не ссорились, не объяснялись, — так, просто разошлись, само собою вышло.


1904
Примечания:
Печатается по изд.: Гиппиус З. Н. Черное по белому. Пятая книга рассказов. СПб.: изд. М. В. Пирожкова, 1908.
На веревках. Русская мысль. 1907. № 2 (в подборке «Черное по белому»).
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 3. Алый меч: Повести. Рассказы. Стихотворения. — М.: Русская книга, 2001. — 576 с., 1 л. портр.