Если говорить проще и прямее, то будет так: люди нашего времени отчаиваются и гибнут, — иногда сознательно, иногда бессознательно, — потому что нельзя человеку жить без Бога.

Зинаида Гиппиус, «Критика любви»

Переоборудование микроавтобусов замена стекол и переоборудование.

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Метаморфозы

(Рассказ приятеля)


...Ряд волшебных изменений
Милого лица...
Фет.


«Вот курьез, — встреча моя вчерашняя. Может, и не курьез, не знаю; неведомый переплет какой-то, мне непонятный. Судите сами, а я, признаться, давно уж многого не понимаю, не разбираюсь. Что, например, в России делается — как в темную воду глядеть; уж и обсуждений всяких боюсь. А с тех пор, как свою «фермочку» завел, картофель сажаю, — вот уж третий год, — я и от эмигрантской жизни совсем отстал, отвлекся; в Париже бываю часто, — 40 минут езды всего! И комнатка мне у Благово всегда готова, — но не слежу. За газетами даже не слежу. Развернешь — многое непонятно. Правда и некогда следить; но парижскую жизнь люблю, самый Париж тоже люблю. Выдастся свободное время — и еду. Кое-кого покидаю, а то и так пошатаюсь.

Вчера утром приехал я на целых два дня... Постойте, впрочем: если рассказывать, так сначала. Потому что вчерашняя встреча вторая; как бы вторая глава: без первой — выйдет окончательная дичь, даже не курьезная. Первая же встреча была уж год... нет больше тому назад. Я о ней не рассказывал, — просто забыл, признаться совсем из головы вылетело. А случилось так: иду я весной ранней по Монпарнасскому бульвару: тоже приехал отдохнуть, проветриться. День такой приятный, холодноватый, сухой, еще светло; но уж близко к сумеркам. Иду, поглядываю на народ, рассуждаю, в какое бы мне кафе зайти. Вдруг вижу, впереди меня, — старик: мельчит шагами, сутулый, а рядом с ним широкоплечий, неуклюжий какой-то, молодой мальчик. В Париже столько всяких фигур встречается, никакая уж не удивляет; но на старика этого я обратил внимание; странно и шел он, и одет был — хотя совсем не бедно, в новеньком даже пальто, но все-таки странновато: будто ему в этом пальто не по себе. В мальце тоже виделось мне диковатое. Русские? Да русских теперь не всякий среди парижской толпы отличит, даже борода седая не верный признак... Я, однако, прибавил шагу и, поравнявшись, без церемонии в лица им заглянул. Без церемонии, но просто как обыкновенный прохожий. Старик, однако, отпрянул и даже испугался и остановился.

— Мсье... мсье... — залепетал, бегая глазами.

Я хотел уж сказать «пардон» и пройти мимо, но он вдруг наклонился ко мне и прошептал: «Вы, может быть, Синельни-ков? Валерьян... да?» Я вглядываться: нет, незнакомый старик. «Не узнаете, ну да-да, но я рад. Хоть и нельзя мне, но я рад, рад на минуточку. Я Байков, да, Лесли, может вспомните Лесли...»

Тут передо мной туманно-давнишнее завертелось, и в давнишнем — Лесли. Но причем же старик? Воспоминание ведь быстро, как молния; все приходит сразу, одной картиной. Байков-Лесли и встал передо мной, как я, будучи юнцом, в Петербурге его видел раз пять-шесть всего: полнотелый, громкогласный, красивый интеллигент. Говорили, что он готовился в дипломаты, но повернул на журналистику и стал бойко пописывать в левых газетах. Хотя я сам тогда мечтал сделаться журналистом, Лесли мне не нравился. Скорее нравилась жена (он тогда только что женился) — молоденькая бойкая курсистка, черноволосая. И как это я все вспомнил? Но мой Лесли со стариком общего ничего не имел.

Не имел, а все же это был он. Долго рассказ рассказывается, скоро дело делается, и вот, хоть и с большими усилиями (почему?) затащил я старика в ближнее кафе, уселся напротив, рассматриваю, слушаю его бормотанье; и все ничего не понимаю.

— Я вам скоренько, скоренько, — бормотал он. — Потому нельзя... Хорошо, мы в углу. Да ведь огни. И место публичное. Но все же были знакомы... А ты, Маркуша... может, мы насчет площадок узнаем что.

Малец стариковский тоже последовал за ними в кафе. Он как-то неодобрительно глядел на старика, на меня, поминутно вскидывал плечи: лицо обыкновенное, и было бы, пожалуй, приятно, если б не глаза: странно тупые, совсем рыбьи.

Старик полубормотал-полушептал, да так быстро, точно для миллиона слов ему отмерено было пять минут.

— Уж неделю мы, неделю целую здесь... О, счастье-то какое? Я бывал в Париже, знаю, не теперь, теперь... После пережитого. Что я пережил, да вы не знаете, этого никто не знает, не воображает, я один... И вот, только она, Анна Федотовна (мы давно в разводе, нельзя же), — но она не забывала по возможности. Помогала все-таки. А потом говорит: нет, поезжай лучше, Иван Степанович, ты мне здесь обуза по твоей нескладности, ты мне мешаешь, ты бестактен. Поезжай, но смотри! Если там тише травы не будешь, — я все прекращу, во-первых, а во-вторых — ты знаешь, захочу — и обратно достану. Тогда уж не посетуй. О, она все теперь может. А я готов, кого мне видеть, зачем? Мне бы не там... Не мог я! Не мог там! Довольно!

— Ну, крути, Гаврила! — грубо прервал его малец. Старик съежился и виновато улыбнулся.

— Да что ж? Тут ничего особенного. Это, ведь она же решила, чтоб мне ехать. Да, — обратился он снова ко мне, — как решила, так и сделалось: а Маркушка уж сам увязался, у ней отпросился, буржье, говорит, хочу поглядеть... Согласилась, — балует она его, — ну чтоб сейчас назад.

— Да мне наплевать на кровать, — пробасил снова Марк, — мне главное, какие тут спортивные площадки, чего они тут, эти, наколбасили...

— Французского он не знает, — извиняюще проговорил Лесли. — Я-то знал, да как в лесу еще, после пережитого! Экипировались мы тут сначала немножко, то, се... Вот куда сунут его с площадками, с этими, еще не придумаю; способный мальчик, Анна Федотовна говорит — непременно будет ответственный со временем. Она лучше знает, занималась им, сердце, конечно...

— Это сын, может, Анны Федотовны? — успел я вставить.

— Как же, как же, наш, на другой год бойни этой... то есть войны, родился. Анна Федотовна им занималась, при ней он остался. Я — куда же, после пережитого? и развод. Но сердце у нее не какое-нибудь. Сама увидала, что не могу там. Так вот, насчет площадок-то...

— Постойте, Иван Степанович, не пойму я: значит вы обратно не собираетесь? Эмигрантом стали? В здешних газетах писать будете?

— В газетах? — всполошился старик. — Ни-ни-ни! Мне только осмотреться. А чтобы обратно — ни-ни! Анна Федотовна сама согласилась и помогать будет. Я тише травы. Осмотрюсь, площадки найдем, отправлю его восвояси, а сам здесь доживать, скромненько, как она велела. Я ведь ничего, я только там не могу и ей мешаю: она поняла. А этого комсомолия его дожидает, первый он у них в ячейке, нельзя же.

Мне дерганье, бормотанье и дичь, в которой я разобраться не мог, порядочно надоели. Мальчишка — ясно: «стопроцентный», тамошней выделки: видали таких, постарше, правда: у маменьки дойдет. А маменька важная там, должно быть, шишка. Но сам-то старик? Очевидно, не врет о «пережитом», — ведь какая развалина и скелет-скелетом! Доволен, что вырвался. Надоел, видно, бывшей супруге, если пенсион назначала, веди только себя смирнехонько. Все-таки дичь! Но давно уж мы отвыкли удивляться: не понимаем — и так принимаем — проехало.

Стал я подумывать, как бы уйти, но тут Байков, едва заслышав, что о спортивных площадках я ничего не ведаю, сам заторопился от меня отвязаться: вскочил, стал мне за пиво франки совать (я не взял), забормотал что-то совсем уж несуразное, прощается. Я, было, спросил, где он живет — не сказал: «Так... тут... пока приютились... Пока...» Меня он совсем ни о чем не спрашивал. Странно, как узнал, да еще имя запомнил. Между прочим, приглядевшись, я заметил, что он не так уж стар: это худоба скелетная, да борода, да то, что зубов у него почти не было — это все и делало его стариком. Конечно, полусумасшедший; но все они оттуда, если сразу, такими нам кажутся. Отойдет понемножку.

Взял он своего парня, который мне даже головой не кивнул, засеменил прочь, беспомощно оглядываясь. Только обоих я и видел.

В тот же вечер оба они из памяти испарились и после не вспомнились, я вам уже говорил.

Год у меня выдался трудный, не до того. К лету нынче только стало немножко легче. Тут и разыгралась вторая глава. Обе-то вместе — право, чудная история.

Сижу вчера вечером, часу уж в десятом, в кафе, тоже на Монпарнассе, но кафе из нынешних, людных; да теперь, в начале-то июня, все там кафе людные, шумные. А меня, из деревни, это освежает.

Сижу, гляжу, ни о чем не думаю, и вдруг — точно меня ударило: Лесли! Да не тот, прошлогодний старик, а настоящий: солидный, крупный мужчина, с брюшком даже, бритый, славно одетый. И громогласный. Ей-Богу, совсем тот журналист в Петербурге: был, пропал — и воскрес. Рассмотрел, конечно: щеки полные висят, волосы с сильной проседью; зато, вон, смеется с кем-то — зубы так и сверкают.

В дверях стоял, потом в мою сторону двинулся, а я все глаз с него не спускаю. Удивлен был, в кои-то веки! А он меня заметил и — прямо ко мне: руку так широко, по-прежнему, подает: «А, здравствуйте, батенька! Сколько зим! Позволительно присесть к вам? Я тут кое-кого дожидаю».

Представьте, говорит даже совсем ничего, по-петербургски, ясно, положительно, бормотанья — никакого; точно и вправду был тогда не он, а теперь, вот, он. Видит мое удивление — захохотал:

— Метаморфоза? Да, батенька! Выпьем-ка чего-нибудь поинтереснее. Вы одни? Гарсон!

— Что ж, говорю, сынка давно домой отправили?

Вдруг он поморщился, нахмурился, постарел, придвинулся ко мне и сказал не так громко:

— Единственная туча на моем горизонте. Вам можно сказать, вы нас тогда в ламентабельном видели, сразу из страны чудес, встретили. С тех пор много воды утекло. Да. Не поехал он! И со мной уж давно не живет. Я сначала думал — пропаду. Анна-то Федотовна! Ну, умному человеку никогда отчаиваться не следует. А уж Анна-то Федотовна, не умница ли! Погрозила, да и выручила. Мне что, лишь бы я здесь, а я со всем справляюсь. Маркушу пускай сама ловит, коли дастся.

— Ничего не понимаю, — сердито сказал я, — если ваш сын исчез, вы можете через полицию его отыскать.

— То-то, батенька, не понимаете! Пережили бы с мое — поняли бы. Кабы исчез! — хуже: в такой уклон завязался... То-то и страшно мне было. А деньги-то с меня требует. Дрожу (не знает Анна Федотовна), а даю. Шантажист мальчишка. Коли деньги материнские, да мои, не нравятся — не бери. Иди тогда с кем знаешь. А то ведь, на порог к себе не пускает, на свиданья в кафе только согласен, и пожалуйте!

Опять он мне сумасшедшим показался. Молчу.

— Да вон он, является! Небось идеи идеями, а своего не упустит. Э, где вам таких знать, новый переплет!

Я поднял глаза и тут мне пришлось так удивиться, что даже приятно стало, с непривычки. К нам подходил статный молодой человек, ловко одетый, со спортивной ноткой в костюме: без шляпы, как ходит парижская молодежь, с гладки прилизанными темными волосами. Лицо я узнал... а, пожалуй, не совсем: запомнил рыбьи глаза, но были они уж не рыбьи. Бог весть, какие, только без тупости; наглые, может быть, а скорее просто молодые, дерзкие глаза.

Не подавая руки отцу, но кивнув мне головой, он уселся за наш столик. Крикнул что-то проходящему гарсону — и с какой непринужденной манерой! Да, способный мальчик.

— Ну? — сказал отцу с прежней грубостью (грубость в нем оставалась). — Есть?

Байков пошевелил плечами, нерешительно улыбнулся.

— Да, ладно. Ведь посидишь еще.

Марк взглянул на браслет.

— Десять минут. Время мне с тобой!

— Да-да-да, так, — зачастил Байков и сделался похож на прошлогоднего старика. — Вот они, дети наши, — подмигнул он мне. — Ни в мать, ни в отца... Пореволюционное сознание, видите ли... А черт, сколько этих сознаний...

— Закрывай лавочку, — оборвал Марк. — А то ведь договор договором... мне тебя провалить недолго.

— И сам сядешь, — злобно проговорил Байков.

— Без этого-то? Э, коль захочу, плевать в конечном счете!

Двинул плечами и видно было, — ему и вправду плевать.

Байков осел: «Да, хорошо уж, хорошо... Постой, завидел он кого-то вдали и вскочил: я сейчас, в две минуты, там человечек один...»

Умчался. Марк отнесся к этому равнодушно. Процедил сквозь зубы: «Не удерет...» и занялся какой-то, поданной ему смесью. Мы помолчали.

— Вы эмигрант? Белый? — спросил вдруг меня байковский отпрыск.

— Эмигрант, так значит не красный.

— Ну... еще не значит. Вон тоже эмигрант... — он кивнул головой в сторону отца. И прибавил: — Вы с ним не очень...

— Как это?

— Да так. У них, у старья, дисциплины ума не имеется. Шкурничество всех без разбора одолело. Трясется, на семь сторон дрожит, угодить хочет. Только бы ему, по Достоевскому, «чай пить». Я с матерью и со всеми там идейно расплевался, а он, тоже ведь идеи были! умолил-таки ее. Заданье принял, насчет эмиграции. Провалится.

— Какое заданье? Да вы сами кто? Коммунист?

— Я? — фыркнул молодой человек. — С ветошью-то этой? Пожил коммунизм, довольно! Пора на покой. Да и коммунистов нет уж никаких. Вроде же старика моего, чего изволите, только бы мне брюхо набить. Теперь новому черед. Мы, молодежь, прохвостину эту на километр не допускаем. Деньги я у него беру, награбленные, пока учусь, — это у нас все знают и одобряют, — проваливать до срока не хочу: а сам провалится — не заплачу. Обойдемся.

— Да где же вы то? — с изумлением спросил я, все меньше понимая.

Он небрежно назвал мне какой-то кружок эмигрантской молодежи, о котором я слышал вскользь и представление имел смутное: не то неоидеалисты, не то неомонархисты, а, может быть, неодемократы, — что-то довольно хаотическое. Мысленно махнув рукой, я спросил неоюношу:

— А как же спорт у вас?

Одушевился и что-то детское мелькнуло у него в лице.

— Отлично у нас поставлено. Все виды. У нас идея, т.е. конечная цель, разумеется, чтобы спорт был работой, а работа как спорт. До этого еще далеко, разумеется, но идея-то самая — видите, какая идея? Мы — завтрашний день. Мы пока готовимся. А этот... — тут к нему вернулась опять прежняя грубость (отец, лавируя меж столиками, приближался к нам) — этот пусть себе пока гуляет, заданья свои исполняет... нам что? Переедай друг дружку...

Байков, улыбаясь, усаживался за столик, но я встал.

— Куда же вы, батенька? Погодите! Мы и не поболтали как следует! Ведь сколько зим! Да где вы живете? Ни разу вас в наших зарубежных кругах не встречал, ни в писательских, ни в других... Но случается, случается.

Громогласие его было последней каплей. Даже не вспомню, как я выбрался из кафе, как простился, может и совсем не простился. Час по улицам бродил, ни о чем не думал: голова распухла.

Сегодня тоже не думаю. Рассказал вам, что видел и слышал: с виду метаморфозы довольно курьезные, а что они означают, кто и во что превратился, — все равно не понять. Начнешь разбираться — еще к тому, не дай Бог, придешь, что в Бедламе каком-то живем. Вот уеду нынче к огороду, картофелю моему, — там просто.

Примечания:

Впервые: Сегодня. Рига, 1932. 9 октября. № 280. С. 4. Републикация под названием «Превращенья!»: «Иллюстрированная Россия». Париж, 1936. 7 ноября. № 46 (600). С. 1, 2, 4. Эпиграф из стихотворения А.А. Фета «Шепот, робкое дыханье...» (1850).

  • ...в ламентабельном виде... — в плачевном, жалком виде (фр.).
  • ...по Достоевскому, «чай пить»... — Ф.М. Достоевский. Записки из подполья. II. По поводу мокрого снега, IX (1864): «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить».
  • Бедлам — дом для умалишенных в Лондоне, основанный в 1247 г. (первоначально больница Марии Вифлеемской).
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 11. Вторая любовь: Проза эмигрантских лет. Рассказы, очерки, повести 1923—1939 гг. Сост., подг. текста А. Н. Николюкина и Т. Ф. Прокопова. Вступ. ст. А. Н. Николюкина ... М.: Изд-во «Дмитрий Сечин», 2011. — 528 с.