Если гаснет свет — я ничего не вижу.
Если человек зверь — я его ненавижу.
Если человек хуже зверя — я его убиваю.
Если кончена моя Россия — я умираю.

Зинаида Гиппиус, «Так есть»

металлопрокат москва

Зинаида Гиппиус. Публицистка, критика, статьи

Трихина


Перевал. Журнал свободной мысли. Год издания первый, №№ 1—6.


Есть явления — в жизни, как и в литературе, — встретясь с которыми решительно не знаешь, что делать. Говорить серьезно — возможности нет. Пройти в безмолвии, отвернуться — жаль себя: потеряешь веселый час. А смеяться — тоже иногда жаль и совестно: ведь ужасно жаль и совестно смеяться над слишком явным уродством человека, слишком заметным, неоспорным. Впрочем — мы не смеемся над убожеством человека, уважая человека, — то, что есть в нем, помимо его уродства. Дела же людей — могут быть сплошь убожествами. И если они смешны — как не улыбнуться попутно? Убожество — неисцелимо. Улыбка — для него в высшей степени бесполезна. Но, право, только бесполезное и приятно. Громить, негодовать, бранить — бывает или полезно, или вредно, — но всегда всем неприятно. А тихая улыбка — она только бесполезна и притом веселит душу.

Ну, посмотрите: стоит ли тревожить себя и других, негодуя хотя бы на такое «литературное» явление, как новый московский журнал (шесть номеров его вышло) «Перевал»? А улыбнуться над ним, в свободную минуту, стоит. И не грех, потому что не над людьми смеемся, а над собранием убожеств. Горб, ноздря навыворот, флюс, вихор, бородавка — и вот из всех этих бородавок, флюсов и ноздрей получается дикое и пресмешное целое — «Перевал». Флюсы и бородавки, конечно, лишь мысленные и чувственные, но от этого они не менее явны. Выставляются, действительно, с большой свободой; «Перевал» вполне может назваться журналом если не «свободной мысли», то... «свободных мыслей» — вот этакого странного сорта, все одного и того же.

Я не могу пристально следить за развитием журнала. Кажется, оно не идет без запинок. Уже там кто-то на кого-то насплетничал, кто-то кого-то изобличил; ну да это — дела — семейные, дела московские; нам не важно. Главное, — направление выдержано изумительно: всякий сотрудник несет туда непременно свое убожество. Не будь «Перевал» — иной, может, так и умер бы, и мы бы не узнали, что в нем таилась та или другая смешноватая и стыдненькая мысль. Не было специального для нас места. А явился «Перевал», — и мысль воплотилась и запечатлелась. Мы бы никогда не узнали, что «отныне дорога Осипа Дымова вольно и светло залегает в будущее», что поэтесса Вилькина «войдет в Пантеон поэзии», что юный Городецкий пишет прозой, как гимназист второго класса, гордый полученными пятерками, и что притом он очень недоволен Кондратьевым, который плохо его похвалил. Мы не узнали бы, что Вячеслав Иванов не любит, когда кто-нибудь сплетничает и всегда протестует, — и наконец мы не узнали бы самой важной вещи, которую «Перевал» сразу же нам объявил, — что необходимо соединить эстетику с общественностью, а революцию с декадентством и что это он, «Перевал», сделает, кушанье изготовит и подаст.

Правда, мне тогда же подумалось, что для изготовления даже и не такого, а самого простого кушанья, ну хотя бы картофеля с маслом, необходимо иметь картофель и масло. Я уж не ждал кушанья с первого номера. Я готов был примириться с существованием припасов в сыром виде. Мало того: даже если б вначале хоть один картофель был или одно масло. Но что же это? Вот шестой номер, а я еще не видел ни одной картофелины и ни кусочка масла. Капал какой-то маргарин в виде революционных стишков и застывал жирными пятнами. Картофелем же и не пахло. В смысле эстетики — давались какие-то повестушки самого «развращенного вида», — ибо не развращенность ли кормит нас до чертиков надоевшим, приказчичьим «декадентством»? Ежели этакую «эстетику» совокуплять с революцией, то уж надо под стать ей и революцию найти. Русские революционеры свою не отдадут. Даже экспроприаторы из бродячих, и те не отдадут. Выгоды никакой, а лишние заботы.

Не все, впрочем, сотрудники «Перевала», открывая свое убожество, открываются нам тем самым с новой стороны. Есть некоторые, более цельные; отдав «Перевалу» убожество — они отдают себя почти без остатка. Вот, например, Георгий Чулков. Он не виноват, — но он везде смешон, не только в «Перевале». Он издает свои книги — и в каждой почти так же смешон, как в «Перевале». Это уж даже несчастие. Человек волнуется, горячится, наскоро вспоминает все хорошие слова, какие только слышал от умных людей, торопясь, сплетает из них свою собственную плетенку, надрывается, — а при этом смешон. И даже не так, чтобы очень, чтобы можно было серьезно похохотать, — нет; для легкой улыбки — комичен только. Порою хочется сказать ему, как хотелось тургеневской Бизюкиной: «Чего ты? Голодна? Или тебе холодно? Что ты пружишься?» Чулков и вправду голоден: он непрерывно алчет славы. Или хоть славки, но непременно. Я думаю, ему и сны ночью снятся все такие, что вот, мол, и в Москве, и в Петербурге, и в театре Мейерхольда, и на средах Иванова шепчут: «Чулков... Чулков... Это Чулков первый о Нетленной Красоте сказал... И о новом небе и о новой земле он же, все он»... Чулков давно решил, что его цель оправдывает все средства. Это бы еще ничего, пусть цель оправдывает средства, но чтобы уж все — я не могу согласиться. Никакая цель не оправдывает негодных средств. А Чулков покушается на славу именно с негодными средствами. Постоянно возбуждая улыбку — невозможно ничего добиться. Уж лучше бы он возбуждал негодование!

Повторяю, человек не виноват, что он смешон. Это только несчастие. Сам Чулков, в самоощущении, не несчастлив, а счастлив. Он верит, что будет слава, что вот, она уже при дверях. Он так и умрет, надеясь, — и ничего не слышит и никого не видит. Что ж, — это неплохо, совсем неплохо «ждать и не дождаться»... Встречные будут смеяться, а Чулков будет гордиться, — так время и пройдет. Я только боюсь, что жизнь каким-нибудь толчком грубо выбросит его из мира мечтаний. А тогда уж поздно будет с ним разговаривать. Поздно объяснять ему, что одно из условий достижения «славы» — скромность, а другое — нежелание славы. Она приходит лишь попутно, лишь к тому, кто ею не занят. Это все самые примитивные вещи. Но, пожалуй, и теперь уж поздно к ним вернуться. Печать «смешного», самая горестная из печатей, уже успела лечь на Чулкова, на все, что он делает, пишет, издает. И даже если б он, опомнившись, снял с себя все эти чужие бубенцы «нетленных красот», «соборных оргиазмов» с «неприятиями мира» и т. д., и — не то, что опоясался вервием и пошел странствовать, о, это слишком не для него! — а просто поступил бы в контроль или стал бы тихо переводить социал-демократические брошюрки, — все-таки, я думаю, зловредная печать смеха с него не изгладилась бы сразу, долго бы не изгладилась. Уж слишком он привык сидеть на чужом месте... А в этом то и секрет, почему человек смешон. Контрольный чиновник не смешон: он почтенен, когда сидит за своим столом; а заставьте его устраивать «театр Диониса», рассуждать о «христианстве» или писать статьи о каком-то «соборном индивидуализме» — вы увидите, что будет. Он вам таких наплетет «художников, запечатлевших солнце в мраморе», что станет не только смешно, но и жалко плетущего. Чулков желает быть в числе «избранных». Для этого он, во-первых, сам себя все время «избирает», а, во-вторых, изо всех сил пригораживается к тем, кто, по его соображениям, несомненные избранники. Принюхавшись к воздуху, он, может быть, чересчур поспешно, заключил, что сильнее всего тянет «соборным индивидуализмом». И вот он уже свысока третирует Брюсова за то, что у него нет никакого соборного индивидуализма, ни индивидуальной соборности... и еще чего? Не стоит разбираться. Высыпан весь горох давно обычных слов известного круга, — они так надоели и так трещат, что повторять их, выписывая, совестно. Брюсов, по мнению Чулкова, уже для него не годится; а вот над Блоком он так надрывается, что за Блока страшно. Блока Чулков прямо износил, истер. По поводу одного «Балаганчика», этой милой, не новой и никакого ни для кого не имеющей значения вещицы, — Чулков до сих пор высыпает, раз за разом, свой горох. В «Перевале» сызнова только что высыпал. Блок — «избранник», около Блока полезно сыпать, думает Чулков.

Блок, этот талантливый, цельный, всегда очень благородный поэт — лишь страдательное лицо по отношению к Чулкову. Сущность Блока — вообще пассивность. Благодаря ей, вероятно, он не спасся и от «Перевала». Пострадал, обнажив там, по примеру всех перевальщиков, свое убожество. Он, должно быть, поддался заманиваньям и обольщениям устроителей журнала, рекламам о соединении «эстетики и общественности», поверил Чулкову, что в нем-то, в Блоке, они, между прочим, уже чудесно соединены. Зачем он поверил? Зачем он пишет в «Перевале» свои детские, несчастненькие статьи о «Михаил Бакунине», — срываясь из «общественности» на Деву Радужных Ворот? Ну какой он «общественник»! Его насильно ставят на чужое место, он насильно смешон, — в противоположность Чулкову, который смешон «по собственной глупой воле», говоря языком Достоевского. Не будь «Перевала», этого специального места позора, да не будь суетливого, услужливого Чулкова, — никогда бы не очутился Блок в таком ненужном положении, а продолжал бы сохранять свое скромное достоинство тонкого, нежного лирика, который ничего ни в какой общественности не понимает, не хочет понимать, и имеет право не понимать, потому что и не глядит в ту сторону. Впрочем, если «Перевал» будет продолжаться до конца года, а не развалится раньше от каких-нибудь внутренних сплетен и обид, то мы еще не одного серьезного, в своей области, писателя увидим там с неожиданно смешных сторон. Таково уж заведение...

Конечно, «Перевал» не единичное явление этого рода. Он — в литературе; а, конечно, есть и соответствующие ему жизненные явления, такие же «места» в жизни, куда люди несут свои духовные убожества, где атмосфера даже способствует выявлять скрытое убожество, вызывает его на свет. Но это проследить труднее, да и с явлениями жизни следует сталкиваться (и, при случае, бороться) — лишь жизненно, а не литературно. Написанным словам — можно противопоставлять написанные, но живому голосу и действию — лишь живой голос и действие. Или живой, простой, бессловиый смех, — если эти «места жизни» подобны, в духе своем, месту литературному — «Перевалу».

Кончая, можно, пожалуй, прибавить, что журнал ни имеет жалости не только к писателям, но и к словам: очень многие, из самых хороших, он без всякой для себя выгоды лишил первой невинности и бросил на улицу. Впрочем, эту компанию против новых, свежих, наиболее глубоких и прекрасных слов, давно уже ведет Георгий Чулков; погубил их не мало, и тоже без всякой для себя пользы. Гибель, конечно, относительная, потому что ведь все это — лишь маленький муравейник, и дела его никому и ничему серьезно не вредят. Весь «Перевал», с «мистическим анархизмом» в придачу — не более опасен, нежели одна единственная трихина в окороке; и то считая окороком лишь узко-декадентскую литературу нашего момента. Я думаю, если кто-нибудь и съест кусочек с этой самой трихиной, — то крепкий желудок одну-то единственную вынесет. Человека послабее, может быть, стошнит, — ну тем дело и кончится.

Для заключения — два слова о внешности «эстетического» журнала: раздавшаяся вширь, точно счастливая в браке дама, — тетрадь; черными пузатыми буквами отпечатано напоминание, что это «журнал свободной мысли». Грязноватая обложка хочет казаться серьезной. На задней странице, в уголку, вырисована не то коробка, не то куб. На ней, сбоку, что-то круглое, мохнатое, смешное. Солнце, может быть, с лучами. Не то ли солнце, которое, по словам Чулкова, «художники печатлеют в мраморе»? Попав в «Перевал» — даже солнце становится смешным. Внутри книги — опять веселость. Уморительные, точно «нарочные» опечатки так и прыгают по страницам. Уже не вправду ли они нарочные? Может быть, и тут указание на направление журнала, на его демократизм, на причастие к общественности? Я на это согласен. Только где же эстетика? Должна быть тут же! Верно, очень новая, не сразу видно.

А затем — довольно о «Перевале». Ну его, Бог с ним. Надоело.

Примечания:

Весы. 1907. №.5 (под псевдонимом Товарищ Герман).

  • «Перевал» (М., ноябрь 1906 — ноябрь 1907) — «журнал свободной мысли», издававшийся С. Кречетовым (наст. имя и фам. Сергей Алексеевич Соколов).
  • Осип Дымов (наст. имя и фам. Иосиф Исидорович Перельман; 1878—1959) — прозаик, драматург, журналист. С 1913 г. в США. Автор романа «Томление духа» (1912), в котором узнаваемы Д. С. Мережковский, Ф. Сологуб, М. Горький, и мемуаров «Что я помню» (т. 1—2, Нью-Йорк, 1943-1944).
  • Вилькина Людмила (Изабелла) Николаевна (в замужестве Виленкина; один из псевд. Никита Бобринский: 1873—1920) — поэтесса, прозаик, переводчица. Вторая жена (с 1890-х гг., официально с 1905 г.) Н. М. Минского (Виленкина).
  •  ...Городецкий... очень недоволен Кондратьевым, который плохо его похвалил. — Имеется в виду рецензия А. А. Кондратьева в «Перевале» (1907. № 3) о сборнике «Ярь».
  • Кондратьев Александр Алексеевич (1876—1967) — поэт, прозаик, критик, переводчик. Гиппиус знала Кондратьева с 1903 г., когда он сотрудничал в «Новом пути».
  • ...тургеневской Бизюкиной... — Дарья Николаевна Бизюкина — «правоверная нигилистка» из романа Н. С. Лескова «Соборяне», увлеченная идеями тургеневского Базарова (роман «Отцы и дети»).
  • Театр Мейерхольда — так называли новаторские постановки, которые режиссер Всеволод Эмильевич Мейерхольд (1874—1940) осуществлял на сценах МХТ (1898—1902), театров В. Ф. Комиссаржевской (1906— 1907), Александринском и Мариинском (1908—1917).
  • Среды Иванова — петербургский кружок литераторов, художников, музыкантов, собиравшихся с осени 1905 до лета 1912 г. на «башне» у Вяч. И. Иванова и его жены Л. Д. Зиновьевой-Аннибал (их квартира размещалась в угловой башне дома).
  • «Театр Диониса» — культовые оргиастическис празднества (дионисии) в честь бога виноградарства и виноделия, устраивавшиеся в Древней Греции. Кульминацией празднеств были фаллические процессии.
  • Блока Чулков прямо износил, истер. — С этим суждением Блок решительно не согласился. В письме к А. Белому от 6 августа 1907 г. он пишет: «Критики, основанной на бабьих сплетнях (каковую позволила себе особенно Зин. Гиппиус в статье о «Перевале», по пов<оду> меня и Чулкова), — не признаю. Считаю, что такая критика должна оставаться на совести ее сочинителя. <...> К Георгию Чулкову имею отношение как к человеку, и возмущаюсь выливанием помоев на голову его как человека. Считаю это непорядочным» (Андрей Белый и Александр Блок. Переписка. 1903-1919. М.: Прогресс — Плеяда, 2001. С. 307-308).
  • Дева Радужных Ворот — из стихотворения Вл. Соловьева «Нильская дельта» (1898), в котором этот термин раннехристианских религиозных философов-гностиков послужил поэту для обозначения идеальной «души мира» (как и термин «Вечная Женственность»).
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 7. Мы и они. Литературный дневник. Публицистика 1899—1916. — М.: Русская книга, 2003. — 528 с., 1 л. портр.