Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?

Зинаида Гиппиус, Дневники, «Синяя книга»

Зинаида Гиппиус. Публицистка, критика, статьи

Положение литературной критики

Нечего себя обманывать: положение весьма печальное. В какой то газете аноним жаловался даже прямо на отсутствие критики. Все, говорит, либо дружественные излияния, либо критика не «чистая», а с касанием «политики», чего жалующийся не признает. Относительно «дружеских излияний» он прав. Это не критика. А что такое жажда «чистейших образцов» критики — мы увидим, когда рассмотрим причины данного, столь печального, ее положения.

Речь идет о критике литературной, но в кругу эмиграции, и притом русской.

Что она русская — заметить важно; ибо нам, русским, — без ложной скромности, — есть чем похвалиться в истории не только прямой литературы, но и критики. Не всякий из нас готов тотчас от своей истории отречься и веселой ногой пойти на «вырождение» критики: во Франции, мол, выродилась, ну и у нас пускай...

О Франции можно спорить особо; но в нас-то кажется, традиции критики еще живы и не так скоро умрут.

Однако сейчас мы — эмиграция. То есть, помимо всего прочего, круг до чрезвычайности суженный. Мы, если по Достоевскому, лежим все, и давно, на одной соломе. Ну да, ну да, подхватывают защитники «дружеских излияний», вот поэтому-то мы и должны быть особенно осторожны: неловко, слишком свободно, шевелишься, — глядь, другого и ушиб. Художники и так самый чувствительный народ, теперь же, в эмиграции, они вовсе без кожи. К ним и цветком прикоснуться, и то надо с нежностью.

Все это верно, все это есть: и общая солома, и бескожная, сугубая чувствительность писателей, и еще кое-что... Но ведь есть, рядом, другое: память о русской критической линии: любовь к слову, мысли и жизни; и непреодолимое желание говорить о них правду. Что же делать современному критику? Что выбрать? Покориться и тихо журчать, изливая нежные чувства? Или, если надоест, совсем замолчать? Или решиться, вопреки всему и всем, не изменять себе, как критику, и все-таки говорить правду?

Третье решение кажется героическим, но оно, прежде всего, бесполезно, практически неосуществимо. Не потому, что у нас нет критиков: они есть, и очень способные. Но они прекрасно знают, что не нашли бы места для своих «правд».

Дело вот в чем. Все органы печати в эмиграции — политические. Да и как иначе: не прямо ли детище политики — эмиграция? Не обусловлено ли самое бытие — политикой? Но принято иметь (из наивного снобизма какого-то) в каждом политическом органе — «художественный угол». До утомительности разнообразны «политики» этих органов; но художественные их углы построены одинаково, и одинаковое, неизменное, требование предъявляется к посетителям углов: является с чистейшими образцами чистейшего искусства, чистейшей художественности.

Требование сугубо абсурдное сейчас, здесь, где каждый эмигрант, будь он художник, не может находиться, по эмигрантству своему, абсолютно вне того, что зовут «политикой». И особо злостным абсурдом звучит подобное требование, обращенное к русской литературной критике.

Знаем ли мы в истории нашего слова такую чистейшую, беспримесную критику? Знаем ли таких (настоящих, конечно) критиков? Длинно было бы доказывать примерами, что знаем мы других критиков; да и совестно заниматься этим, в учебник-то русской литературы каждый сам может заглянуть. Я только напоминаю: никто еще не подходил к художественному произведению без любви к слову — мысли — жизни: или это была не критика. Никто еще не подходил к писателю, вырывая его из времени, из эпохи, не стремясь угадать его лица, — или это была не критика. И наконец: никогда еще не удавалась критика тому, кто брался за оценку чужих творений, сам не имея никакой мысли, никакого собственного отношения к окружающему, не видя своей эпохи, не понимая себя в своем времени.

Вот почему и не вышло бы толку, вздумай кто-нибудь сунуться с «правдами», с настоящей критикой в угол чистейшего искусства при любом современном органе. Наши критики это прекрасно знают и бесполезных попыток тоже не делают. И критики нет, хотя, повторяю, людей молодых, способных создать ее, зоркоглазых, любящих плоть слова и душу его, мысль, — сколько угодно. Присяжными лепетателями о чистом искусстве в каком-нибудь художественном нынешнем углу они не могут стать. Что же они делают, эти потенциально настоящие критики?

Что могут: ищут окольных путей и тропинок. Опасность не малая: легко ведь привыкнуть говорить не то или не совсем то, что думаешь, и незаметным образом лишиться способности выражать свою мысль... Но как быть? И надо, конечно, с умением и осторожностью выбирать темы. Начинается выбор. Буду я только об иностранной литературе писать, говорит один со вздохом. Другой: а я только о советских романах. Третий: а я... но он еще не придумал специальности и собирает, пока что, незабудки для здешний друзей и соседей. Все знают, что и при специальных темах придется, хочешь не хочешь, «чистить» свою художественную критику. Надсмотрщики над углами искусства, хоть и разные, одинаково требуют «чистоты», невмешательства творцов и судей искусства в дела жизни. Некоторые из таких угловых надсмотрщиков не претендуют на звание спецов в искусстве и поясняют просто: «да» и «нет» не говорите, «белого» и «черного» не называйте, и тогда пожалуйста: «барыня прислала сто рублей». Вот уговор, и мы следим.

Другие надсмотрщики, в других углах, куда хуже: чистоту проповедуют с пафосом, со слезой; сами стараются явить ее пример или очищают свое слово от мысли, чувства от разума, рассуждения от логики и от всякой ответственности. Сами себя считают и творцами и судьями. Такой наблюдатель особенно труден критику с живой душой. Но опять — что поделаешь? Над углом он поставлен, от него все зависит, надо приспособиться...

И приспосабливаются; следят, как бы не сказать невзначай «да» или «нет», как бы назвать черное черным, белое белым. Понемножку, увы, привыкают писать... не чистую критику, не нечистую и даже не критику, а просто меледу. Блажен, кто устоит и сохранит свое дарование до лучших времен!

Мне будут возражать: не слишком ли большое значение придаете вы углам с их «заведующими»? У нас нет критики, но главная причина — не транс ли писателей, в который они впадают от прикосновения даже цветком? Вы забыли, что этот транс связывает всякого критика?

Я не забыл, связь большая, но не во всех случаях серьезная. Винить же писателей за их бескожность почти нельзя. Разберемся: здесь, на общей соломе, писатели и старые, и молодые. Старые, как нарочно, такие подобрались, какие дома кожу настоящую не нарастили, упора не выработали. Одни не сумели, другие нужды не чувствовали: и с тонкой кожей им было жить ласково. А после катастрофы (ведь не легко они ее пережили?) — как последнюю кожу не потерять? Нет, я понимаю, что им больно всякое прикосновение, даже словом. Молодые — этим и с первичной авторской чувствительностью некогда было справиться; да они, пожалуй, и не знают еще, что с ней нужно справиться, что собственные интересы этого требуют. Поэтому я и не виню и молодых. Более сильные сами впоследствии поймут, как унизительно снисхождение критики, как не важно ее молчание, и как благодетельно ее суровое, даже не справедливо суровое, слово.

Далеко не всегда страх писательской чувствительности замыкает критику уста. Есть литераторы, о боли которых мысль просто в голову не приходит. Но ведь и о них критики не пишут критики, — не говорят «правды»?

Примеров сколько угодно. Возьмем первый попавшийся, — хотя бы роман «Сивцев Вражек» М. Осоргина. Широкой публике этот беллетрист мало известен, но в кругах нашей «прессы» его знают. Отзывов о романе напечатано немало. Что это за отзывы? Не знаю, как определить; не «критика» во всяком случае. И даже как-то представить себе нельзя, что бы появился действительно критический отзыв об этой книге. Теоретически вообразить можно, а фактически... ни один их наших критиков такого отзыва не напишет. Знает, конечно, «правду» и обосновать ее сумел бы, а вот, не скажет. Не скажет, что книгу читать нельзя было, больше — в руках удержать ее нельзя: она, как песок, сквозь пальцы просыпается. А за нею — такой же сыпучий, неясно волнующийся, песочный столб: облик ее творца. Трудно ли доказывать, что печение пирожков из песку — не искусство, а разве искусность: да и то печь их надо из сырого; держатся, пока песок не высохнет.

На эту «правду» критики наши не дерзнули. И уж, конечно, не от страха причинить боль автору. Он один из тех писателей, мысль о ранах которых в голову не приходит. Слишком он легок для человеческих ран, слишком мило сантиментален... Но потому не скажет никто этой художественной правды, что найти для нее слов без мысли — нельзя, не сказать ни разу ни «да», ни «нет», ни «белое», ни «черное» — нельзя. Надсмотрщики же над углами искусств (один из них, кстати, и автор «Сивцева Вражка») неумолимо строги. Только одно и выйдет, предъяви им кто-нибудь столь правдивую критику: возьмут предъявителя под подозрение, потом как ни старайся меледить — доверия не вернешь.

Повторим: меледа вещь опасная, но смелым Бог владеет, да и не лучше ли меледить, чем вовсе молчать? Сквозь меледу, подскочив боком, зайдя сторонкой, разве не удается порой прошептать и свое что-нибудь, настоящее, что и вправду думаешь?

Одному из самых способных наших критиков, Г. Адамовичу, удается нередко протаскивать через меледу кое-что свое, — не во всяком, правда, уголке. Это не значит, что прилежное лепетанье, витье веревочек, уже не грозит ему ничем. Опасность привыкнуть к такому занятию, приспособиться до тла, — не исключена. Может быть, поэтому именно Адамович, с его возможностями, вьющий веревочки, — возбуждает досаду, как никто. Никто, положим, и не вьет их столь колоссально скучно. В этом есть и утешение: значит, видно и самому критику, что такое он делает, самому от скуки уже невмоготу...

Я едва указал на главные причины отсутствия у нас художественной критики. Можно было углубить расследование, расширить его — этого я пока не делаю. Во всяком случае, положение серьезное. Писатели есть, литература, худая ли, хорошая ли, — есть; а критики нет.

Примечания:

Впервые: Возрождение. Париж, 1928. 1 мая. № 1064. С. 2 под псевдонимом Антон Крайний.

  • «Сивцев Вражек» (Париж, 1928) — роман Михаила Андреевича Осоргина (наст. фам. Ильин; 1878-1942).
  • Меледа — канитель, пустяковое дело (от старинной игры, состоящей в снимании и надевании колец на стержень).
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 13. У нас в Париже: Литературная и политическая публицистика 1928—1939 гг. Воспоминания. Портреты. Сост., подг. текста, коммент., ук. имен А.Н.Николюкина и Т.Ф.Прокопова ... М.: Изд-во «Дмитрий Сечин», 2012. — 656 с.