Я не могу покоряться людям. 
Можно ли рабства хотеть?
Целую жизнь мы друг друга судим, —
Чтобы затем — умереть.

Зинаида Гиппиус, «Свобода»

Смотрите здесь строительство навесов.

Зинаида Гиппиус. Публицистка, критика, статьи

Книги, читатели и писатели

Передо мною целая груда новых книг. Можно бы выбрать из них две-три стоящие и поговорить обстоятельно. Так делает обыкновенно литературный критик, и это метод правильный. Но мне хочется сегодня от него отступить. Хочется думать не о читателях моего отзыва, а о тех, для кого написаны и выпущены все эти книги, о читателях - публике. Они часто исполнены добрыми намерениями, но разобраться не умеют. Берут, думая, что хлеб, — получают камень. А от незамысловатого хлеба — но все-таки хлеба — по незнанию отворачиваются. Этих беспомощных читателей «без претензий» больше, чем мы думаем. Нельзя же не взглянуть хоть раз в их сторону.

Таким образом, сегодняшнюю заметку мою я намеренно делаю «рекомендательной». Вот новая книга; я ее читал и знаю, стоит ли взять ее в руки; знаю, что она может дать, чего не может. И только. Конечно, при всем желании я не могу сейчас упомянуть больше, чем о 18 — 20 авторах, но это уже нечто. Да если бы мы взяли пятьдесят, сто книг сегодняшнего дня, — они распались бы на те же три главных категории: на печатную макулатуру, на писательство средне-низшее и, далее, на писательство средне-высшее, — середину хорошую.

«По платью встречают». При самом небольшом внимании к одежде, к внешности книги, можно сразу угадать, к которому из трех разрядов она принадлежит. Бывают ошибки, но не часто. Помять ценность души человеческой по внешнему облику не так легко, но физиономия книги, — у нас, в России, по крайней мере, — наивно и громко говорит о степени своей внутренней литературности. Обложка, бумага, украшение внизу, печать, размер нолей — все необыкновенно красноречиво. С книг самых низших, о которых и упоминать бы не стоило, если бы читатель умел тут разбираться, с «последнего класса» — я и начну.

Не о лубке откровенном я говорю: нет, — это лубок, лезущий в литературу и мнящий, что грязное платье его очень мило и совсем не грязно. Вот некоторые.

Т. Львов. «Мать». Первая часть романа «Извечные цепи». — На обложке — лиловая скульптура изможденной женщины с толстым ребенком. Не открывайте книги. Там недоуменная, полуграмотная какая-то история, похожая на бред женщины в родильной горячке.

Ю. Писарева. «Улыбки и слезы». Сборн. рассказов и стихотворений. — Заставочка и обложечка такие, что это новейшее варшавское произведение похоже скорее на детище царевококшайской типографии лет 20 тому назад. На первой странице читаем:


Научи меня, Великое Начало,
Душу принести на жертву идеалу...


О. Александрова. «Борьба жизни со смертью». Выпуски. — Читателю богатому, не знающему, куда деньги девать, я бы рекомендовал накупить побольше этих брошюр и жечь, не открывая. Лубок какой-то даже зловредный, граничащий с патологией; скучнейшее из помешательств.

Н. Попов. «Лили (Власть женщины)». — На обложке розочки, гостинодворский модерн. Вся бумага — нежно-голубая. Лили — героиня — обольстительная и благородная падшая женщина. То есть такой хотел ее, кажется, сделать г. Попов, но все у него в конце замутилось. С горечью, с ужасом читаю я на этой книге: «пятнадцатая тысяча». Пятнадцать тысяч! Целое население города, держало в руках «Лили» и питало души косноязычием автора. Неужели пятнадцать тысяч человек могло обмануться? На что пошли? На голубую бумагу? Кто искал «пикантности» — поделом обманулся. Но другие? Для меня все-таки загадка — «успех» (читательский) книг, подобных «Лили». Я понимаю распространение лубка откровенного, вроде Арсенов Люпенов и Нат Пинкертонов; он может «интересовать». Главное же, неисцелимое, свойство лубка «под литературу» — абсолютная неинтересность. Обыкновенный читатель может прощать плохой стиль, даже не замечать нелитературности книги, но мне всегда казалось, что в таком случае он требует «иитересности», занимательности. Чем же прельстила «Лили» толпу в 15 тысяч? Чем прельщают «Ключи счастья» г-жи Вербицкой? Они, эти «Ключи», столь же нелитературны и, главное, в той же мере незанимательны, как и Лили. Тут очевидное недоразумение. А может быть, есть в современном русском «простом читателе» неизвестная черта, — для нас, присяжных литературных судителей, неизвестная; а для читателей вряд ли очень лестная.

Поднимемся, однако, ступенькой выше, перейдем от безграмотности к полулитературности.

Не знаю только, можно ли книгу А. Куркина «Очерки новейшей бурсы» поставить в разряд «полулитературных». Слишком первобытно неумело она написана, и как это жаль! Тема по существу интересная. А книгу смогут прочесть разве только однокашники А. Куркина. Прочтут и скажут: «Ага, вон что Алеша-то вспоминает. И написал! Да, да, как же, было это у нас!» Но помимо товарищей одного выпуска с А. Куркиным, книга никому ничего не даст и не может дать, разве внушит сожаление к автору, как к доброму человеку, занимающемуся явно не своим делом.

Валериан Светлов. «Змея и чаша». (Изд. Маркса.) Рассказы из «быта» военных докторов. — Автор, кажется, «присяжный» писатель, и потому удивительно, что у него нет примитивного навыка. Язык мало гладкий и утомляет серая, серая скука — признак неисцелимой бездарности. Напечатано убористо, но все же не рекомендую покупать эту книгу и на железнодорожных вокзалах: она не развлечет, а утомит.

Вяч. Артемьев. «Стены» (Изд. Гонг.) — Тоже рассказы из военного быта, в ином несколько роде, как будто живее, но зато с большими претензиями.

И. Данилин. «Рассказы» (Изд. Сытина.) — Книжка, в сущности, совершенно невинная. Никаких, конечно, надежд, никакого интереса, но и зловредного ничего.

О. Снегина. «Рассказы». — Не очень затейливое женское рукоделье. Любовь, дети. Детские платьица часто удаются дамам. О любви г-жа Снегина пишет так: «Тайные мечты жгли его в часы одиночества, но мешал какой-то неясный страх...» и т. п. Очень обыкновенно, — до безобидности, если ничего не требовать.

Л. М. Гущин. «Новые рассказы». (К-во Антей.) — У всех этих современных полулитературностей — бесплодная надежда на какую-то милую «картинку», именно картинку, без хвостика, без сюжета, без эпоса. А язык вроде: «Сегодня волшебная лунная ночь...», «Как ядовитая змея прокрадывается в душу апатия...». Один рассказ называется: «Роза в трауре».

Е. Курлов. «Ира» и др. рассказы. - Неприятные рассказы, не без позывов на декадентство пятнадцатилетней давности. Особенно неприятен первый рассказ: волшебная Арина превращается в Иру; и во время превращения «чудные серые глаза с поволокой зажигались огнем, все лицо светилось совершенно своеобразным ярким светом». Не занимательно.

Г. Завражный. «В народе». — Это симпатичная невинность. Похоже, что автор сам из народа. Он — «сознательный», но при этом добродушен и оптимистичен. Ни языка, ни рисунка — нет, конечно, но нет и претензий; и за то спасибо.

Однако подымемся еще на одну ступеньку выше, перейдем к хорошей середине, к хорошему второму сорту. Идти так, как я иду, т. е. снизу вверх, — выгоднее и приятнее. После какого-нибудь Львова радуешься и Снегиной, а после Снегиной видишь достоинства Гусева-Оренбургского, видишь ясно все его права на существование.

Гусев-Оренбургский! Да неужели он — серьезный литературный писатель, — «хорошая середина»? Это зависит от точки зрения. Подойти к г. Оренбургскому с литературной программой maximum — и от него ничего не останется. Но справедливо ли это? Нужно ли?

Нет, Гусев-Оренбургский, да и не он только, а и г. Шмелев, и г. Сургучев, и г. Коцюбинский (все изданные «Знанием», в скромно-приличных, форменных обложках) — это настоящая середина, второй литературный сорт, имеющий право на читателя. Индивидуальные особенности очень не резко выражены у таких писателей. Описывают они, приблизительно, одну и ту же среду, у них похожий, спокойно недурной язык (если и есть прорухи, то во всяком случай в тонкостях, недоступных для обыкновенного читателя), — а главное, что делает их мало-различимыми, — это то, что они пишут под одинаковым углом зрения, под знаком однообразной воли, переходящей иногда в однообразную тенденцию. Середина — типична, но не индивидуальна. Гусев-Оренбургский, может быть, немного талантливее Шмелева; зато последний нигде не изменяет себе, а у г. Оренбургского в его очень недурных рассказах из жизни современного духовенства есть неожиданные выпады в «модерн»; это нейдет к мирному писателю, это безвкусно и производит такое впечатление, точно хорошие, ясные люди вдруг заболели мгновенным умопомешательством. Но есть рассказы и выдержанные.

Единая воля в произведениях г. Шмелева, г.Сургучева, г.Оренбургского, Гольдебаева и других — воля чаще добрая. И при наличности недурного языка и некоторых способностей нельзя не назвать эти книги хорошими средними книгами для чтения. Именно хороший второй сорт.

Однако подниматься еще выше, еще на одну ступеньку — некуда. У нас, но совести, нет сейчас «литературы» хорошего первого сорта (литературы, а не отдельных двух-трех писателей и поэтов). Есть целая гирлянда авторов, резко отличающихся по типу от упомянутых, от «хорошего второго сорта»; но я бы назвал эти тоже очень типические произведения «дурным первым сортом».

Разны они — небо и земля! но, в конце концов, может быть, равноценны. Выбор между хорошим вторым сортом и дурным первым делается по вкусу. Кому что больше нравится. Человека мечтательного, тонкого, пустоватого и слабовольного повлечет скорее в «модерн», к Петру Кожевникову, скажем; напротив, читатель более свежий, более молодой и грубовато действенный, — если он еще не успел отравиться купоросом Л. Андреевских творений, — с большим интересом станет читать Г. Оренбургского, в крайнем случае, даже Тана (хотя Тан скучнее и плоше). Между прочим: литература первого типа нужна более для «читателя»; я уверен, что Сургучев и Шмелев мало читают друг друга; литература типа второго очень интересует самих ее творцов, каждый следит за тем, что вышло из-под пера собрата, умеет оценить, умееть выбранить. «Модерн» живет самим собою.

Но посмотрим ближе на этот «модерн», на «дурной первый сорт». Я не случайно назвал Петра Кожевникова. Его последняя книга «рассказов» (изд. Шиповника) очень характерна для определений общих. Посмотрите, какие удивительные у него описания: «Была листва платанов нежно-зелена и в золоте, и каждый лист как маленькая с пальцами ладонь. А стволы стальные, как голое тело, и, как голое тело, кое-где шелушились».

Или: «...Вон вечерние осокоря над розовою речкою. Гаснут их отражения, но уходят жить в иных водах...» «...Весь день со стороны города летало что-то розовое: твои, весна, световые райские птицы...» Но не передашь в короткой цитате всю кружевную прелесть этих описаний. Если бы, однако, я сказал, что это цитаты не из Кожевникова, а из Б. Зайцева, мне бы легко поверили. Так же, как приведи я пять строчек из Сургучева и скажи, что это Шмелев — никто не усомнится. Коротенькие цитаты, впрочем, еще ничего не доказывают. Строить на них что-либо — дешевая задача. Но можно сделать другой опыт. Передо мной два новейших романа «модерн»: в журнале «Новая жизнь» роман г. Чулкова «Дом на песке» и в альманахе «Шиповник» роман А. Толстого «Две жизни». И там и здесь — деревенская барышня, которая потом выходит замуж. Без особого труда можно составить целую страницу или две так, что никто не заметит, где кончится г. Чулков и начнется Толстой. При этом я еще беру двух таких неравных писателей: Ал. Толстой природно талантлив, нутром талантлив, а г. Чулков — лишь словопереимчив, памятлив и заметлив; коренная его, собственная, пустота обнаруживается скоро. Неравноценность этих двух писателей вне сомнения, — а вот есть же между ними какая-то общность, тот и другой принадлежат объединяющему их «модерну». Ни одного из воспитанников «Знания» к Чулкову не приставишь.

Но связей между писателями «дурного первого сорта» много и помимо стиля. Очень характерно, что у них, в отличие от Гусевых-Оренбургских, нет никакой литературной воли, ни хорошей, ни плохой. Я отнюдь не употребляю слово «литературная воля» в смысле тенденции. Нет, «безвольным» писателем можно назвать того, кто более «описатель», нежели писатель, кто чувствует, — пусть очень сильно и образно, — личность, человека, героя — так же, как всякую другую подробность окружающего мира: как закат, озеро, город, дерево и т. д. — наравне. «Герои» у подобных писателей естественно лишены воли, они ничего не могут «делать», с ними только «делается».

Начало этому литературному безволию, безличности положил, конечно, Чехов. Он первый взглянул на человека издали, со стороны, с той нежной и равнодушно-неподвижной грустью, с какой, вероятно, тени умерших следят за нашей муравьиной жизнью. Что милее, что важнее — дом с мезонином или живущая в нем Мисюсь? Равны, одинаковы для моего потустороннего холода, для моей «вечной» любви. В дом с мезонином, внутрь, мне так же легко и так же ненужно входить, как в душу Мисюсь. Я вижу их, я описываю то, что вижу, — не довольно ли?

В Чехове эта его описательная черта была не единственной, вряд ли даже преобладающей; но писатели, о которых сейчас говорю, несомненно поставили такую бесчеловечность, безличность, а следовательно и безволие — во главу угла. Они все, как Петр Кожевников, описатели более, чем писатели. Хорошо ли это, дурно ли — другой вопрос, но оно так. Напрасно и Л. Андреев думает, что у него есть «человек» и что этот человек с чем-то борется. Каждый «герой» его — опять то же дерево, про которое автор неестественно выдумывает, что оно борется с дровосеками.

Гусевы-Оренбургские не желают еще сойти на описательство, тянутся к «герою», к человеку, — тут их отличие от «модерна», тут их собственная правда. Что «воля» эта нет-нет да и сорвется в тенденцию, оскорбляя художественность — грех, конечно; но такой же грех делают и «современны», совершенно такой же: срываются в свою тенденцию. А тенденция, идет ли она от воли, идет ли от безволия, будет ли она «левой», надоевшей, или «беспартийной» (не менее надоевшей: искусство для искусства!), — одинаково портит художественность произведения.

Издают «описатели» свои произведения так же, как пишут: более или менее красиво, культурно и мало индивидуально: схожие одежды — схожий стиль. Повторяю: все-таки они — дурной первый сорт, и если подойти к Петру Кожевникову или к Борису Зайцеву с литературной программой maximum — от них так же мало останется, как и от Гусева-Оренбургского. Но справедливо ли это? И жаль, что к некоторым писателям нас вынуждают подходить именно с программой maximum: вынуждают безумие их друзей, публики, собственное их поведение. Таков, например, Л. Андреев. Он, по существу, мог бы быть недурной третьестепенный беллетрист; но так неловко, так безрассудно потащили его на первое место, что он, упав, разбился на мелкие куски.

Говоря о двух типичных литературных уклонах, о красивой безвольности, безличности, бесчеловечности и о менее красивой доброй воле, стремлении к героизму (оба уклона взяты, конечно, в схеме, без переходностей и оттенков), я назвал эти явления, при их разности, — равноценными. В самом деле, как решить, что лучше: хороший ли второй сорт или дурной первый? Свежий ли кочан капусты или тронувшийся персик? Капуста притом из неважных; персик великолепный, но подгнил, — чуть-чуть. Среднее кушанье. Должно, однако, признать следующее: если есть у нас теперь несколько писателей настоящего первого сорта, если есть у нас такой роман, как «Мелкий бес» Федора Сологуба, роман отнюдь не бесчеловечный, безвольный, притом современно-красивый и стильный, — то ведь автор его стоит гораздо ближе к Ал. Толстым, к Ремизовым и даже к Петру Кожевникову, нежели к тихой, доброй середине Гусевых-Оренбургских. Увы, почему-то «воля» последних еще не дала нам ни одного настоящего писателя, нашего, сегодняшнего. Может быть, даст? Посмотрим...

В заключение несколько вынужденных слов о критиках.

Лет пятнадцать тому назад самым острым литературным фельетонистом был нововременский Буренин. Из сказки слова не выкинешь, надо это признать. Судьба его — печальная судьба непонятного неудачника. Кажется, он обладал поэтическими способностями, большим литературным вкусом и пониманием. Но почему-то осекся (еще в незапамятные времена), и навеки озлобился. Все свои способности он употребил на выработку яда, все литературное остроумие — на высмеивание, на грубый памфлет. Зная сам, что писать иначе уже не может, он того, над кем и над чем смеяться запрещало ему внутреннее чутье, — не касался вовсе. Он замолкал. Так замолк о Чехове, да и о некоторых других. При первых звуках первого декадентства — он улавливал смешное и слабое в молодых голосах и указывал на него грубо, но верно. Большая публика его никогда не любила и не читала, но для писателей он был «забавной полезностью». Давно... Времена эти прошли. Вот уже лет десять, как Буренин потерял глаза и зубы. Он уже никого и ничего не различает, имена и лица для него смешались в один хаос, которого он бессильно испугался; он так «отстал» от литературы, даже внешне, что вместо прежних остроумных пародий царапает что-то наивно-невежественное и к делу не относящееся. Он более ни забавен, ни полезен. Злобная «критика» его свелась окончательно к двум словам: «жид» и «баба». Вся литература для него разделилась на две части: с одной стороны, жиды, а с другой — бабы. Тяжело, думаю, существовать с таким убеждением. Но не менее тяжело нам, — смотреть на бесславные седины талантливого человека.

Буренин обрадовался, что и я непохвально отзываюсь о последних произведениях Л. Андреева, Арцыбашева, Каменского, Дымова и др. Буренин непременно похвалил бы меня за это, если б умел хвалить. Но он только заявляет, что первый сказал «э» и бранил «Л. Андреевых, Сологубов, Белых и Брюсовых» тогда, когда «их еще все хвалили». Вот пример жалкого, слепого смешения имен. Относительно Л. Андреева, — если бы г. Буренин удостоил просмотреть мои статьи в «Новом Пути» и затем в «Весах» (годы 901 — 908), он бы знал, что мнение мое о «современном идоле» всегда было одинаково, трезво и крайне невысоко. Что же касается других писателей, сваленных г. Бурениным в кучу и которых я будто бы тоже браню, — то пусть он не радуется напрасно: о них свое «э» он может говорить один. Я уже упомянул выше, как я смотрю на Сологуба и Ал. Толстого. О Вал. Брюсове, Андрее Белом, Ремизове, Блоке я неоднократно писал, стараясь, по мере сил, дать понять, какими я их вижу. Г. Буренин не видит ничего. Это его дело. Но пусть он не ищет произвольно единомыслие со мною в отношении к «молодой литературе». Нельзя же так высоко ставить Л. Андреева и Арцыбашева; воображать, что если о них я думаю, как Буренин, то об остальных — само собой разумеется...

А все-таки престарелый нововременский сплетник, со всей своей злобой и беззубыми, однообразными бранными словами, все же он и литературнее и корректнее иных наших честных, «левых», журнальных обозревателей. Вот, например, г. Кранихфельд из «Современного мира». Художественных мнений его я не знаю, — не мог уловить. Так как они и читателям мало известны, то думаю, что г. Кранихфельд просто не имеет способностей их ясно выражать. Но он способен на другое. Способен написать длинную статью — беседу с «воображаемым» Львом Толстым о литературе. Если речи Л. Толстого сплошь выдуманы — это одно; если они составлены по его книгам и письмам — это другое, и, пожалуй, еще хуже. Не говоря о крайней степени безвкусия, — ловко ли вообще выискивать из Толстого слова и пригонять их так, чтобы они соответствовали репликам г. Кранихфельда? Распорядившись с Толстым, г. Кранихфельд в конце вдруг прибавляет: а вот г. Антон Крайний назвал Толстого «мухой».

Привожу это как пример способности критиков некоторых уважаемых журналов к передержкам и не только способности, но даже необъяснимой любви. Какая цель этой явной неправды? Ведь и г. Кранихфельд, и мои читатели знают, что я писал не о Толстом, а о маленькой «рецензентской» мухе, «попавшей в литературные сливки» на чтении «Океана» Л. Андреева. Муха, в восторге, перемешала свои слова с «текстами» «от Толстого». В сущности — тоже пригнала строки Толстого к своему настроению по поводу «Океана». Я не считаю Л. Толстого — «Писанием» и текстов не отметил. Но, вероятно, не отметил бы текста и в том случае, если бы, по поводу «Океана», потрясенный рецензент сказал от настоящего Писания: «Тайна сия велика есть!» В произвольном приложении текст остается на совести рецензента. Неужели, случись текст насчет «тайны» — г. Кранихфельд объявил бы, что я и называю и апостола Павла — рецензентской мухой? Мог бы объявить, с тем же правом; а если бы оставил втуне — то лишь потому, что передержка насчет апостола Павла ему не показалась бы достаточно интересной.

Как жаль, что все наше характерное — столь мелко и скучно. Как жаль, что в пример литературному критику толстого журнала нужно ставить озлобленного, полуслепого старца из Нового Времени! Он нелепо обзывает всех жидами, гимназистами и т. д. — но это лишь мнение; ни разу еще не пытался он заверить, что Арцыбашев, скажем, назвал Лермонтова Сашей Черным; не выдавал этого за факт.

Если г. Кранихфельд издаст свои «художественные» статьи отдельным томом (не издал ли уже?), я буду рекомендовать читателю величайшую осторожность. Надо считаться с болезненной склонностью к мелкой неправде. Хорошо, если неправды мелкие искупаются многими большими правдами. Но этого на свете никогда не бывает. Закончу и я текстом, — словами, для подобного случая написанными: «Верный в малом — и во многом верен, а неверный в малом — неверен и в большом».

Примечания:

Русская мысль. 1911. № 4 (в разделе «Литература и искусство» под псевдонимом Антон Крайний).

  • Львов Тихон Николаевич (1866 — не ранее 1918) — прозаик, драматург, поэт. Его повесть «Мать» была издана в Москве в 1911 г. Далее в поле зрения Гиппиус попали в основном произведения писателей, вскоре забытых.
  • Писарева Юлия Евгеньевна — поэт, прозаик, публицист; печаталась также под псевдонимом Ю. Иванова.
  • Попов Николай Андрианович (?—1921) — поэт, журналист.
  • Вербицкая Анастасия Алексеевна (1861 — 1928) — прозаик, драматург. Автор романа в шести книгах «Ключи счастья» (1909—1913), принесшего ей известность.
  • Светлов (наст. фам. Ивченко) Валериан Яковлевич (I860—?) — прозаик.
  • Артемьев (наст. фам. Лисенко) Вячеслав Константинович — прозаик.
  • Данилин Иван Андреевич (1870—1941) — прозаик.
  • Снегина (в замужестве Сно; 1883—?) Ольга Павловна, урожд. Тутковская — прозаик.
  • Курлов Евгений Евграфович (1876—?) — поэт, прозаик.
  • Завражный Г. (наст, имя и фам. Григорий Поликарпович Попов; 1867—1921) — писатель-народник.
  • Гусев-Оренбургский (наст. фам. Гусев) Сергей Иванович (1867—1963) — прозаик. С 1921 г. в эмиграции.
  • Сургучев Илья Дмитриевич (1881 — 1956) — прозаик, драматург. Первый сборник рассказов вышел в издательстве «Знание» в 1910 г. С 1920 г. в эмиграции.
  • Коцюбинский Михаил Михайлович (1864—1913) — украинский прозаик.
  • Гольдебаев Александр Кондратьевич (наст. фам. Семенов; 1863— 1934) — прозаик, журналист. Автор повести «Поддонки» (Образование. 1904. № 9—12), привлекшей внимание критики.
  • Кожевников Петр Алексеевич (1871—1933) — прозаик, критик.
  • Мисюсь — см. примеч. к статье «О пошлости».
  • Каменский Анатолий Павлович (1876—1941) — прозаик, драматург, киносценарист.
  •  ...на чтении «Океана» Л. Андреева. — Это чтение трагедии состоялось 25 сентября 1910 г. (см. примеч. на с. 362).
  • «Тайна сия велика есть!» — Из Послания святого апостола Павла к Ефесянам, гл. 5, ст. 32.
  • Если г. Кранихфельд издаст свои «художественные» статьи... — В 1911— 1917 гг. вышел трехтомник статей В. П. Кранихфельда «В мире идей и образов».
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 7. Мы и они. Литературный дневник. Публицистика 1899—1916. — М.: Русская книга, 2003. — 528 с., 1 л. портр.