Еще ты здесь, в юдоли дольней... 
Как странен звон воздушных струн!
То серо-блещущий летун
Жужжит над старой колокольней.

Зинаида Гиппиус, «Zepp'lin III»

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Все переменилось

В начале июля дело наконец было решено.

Старик Княжнин, важный чиновник, а все-таки дал: Мара настояла.

То, что встретились препятствия и были побеждены, даже усилило любовь Нестора Николаевича и его уверенность, что Мара любит. Какие яркие дни счастья, когда он ехал к невесте в Павловск! Счастье до самого утра, счастье ожиданья, потом счастье веселой и гордой встречи, счастье от ее черных глаз; и хотя случалось, что влюбленные не оставались ни на минуту вдвоем, — ему, Нестору Николаевичу, было спокойно и весело среди суетливой кучи гостей, и так же радостно засыпал он, поздно вернувшись, с мыслью о своей милой красавице.

Нестор Николаевич — офицер одного из самых блестящих полков. Но фамилия скромная — Добровольский, да и средства весьма скромные. Понятно, что отец Мары глядел на него кисло, хотя и понимал, что теперь не те времена. Что смешно ставить родительские требования взрослой дочери. Она некоторое время и на курсы ездила. И вообще вела себя довольно самостоятельно. Женихи у нее были прекрасные, но раз уж забрала в голову этого Добровольского...

Впрочем, он на хорошей дороге. И так красив, что немудрено влюбиться.

Нестор не торопился познакомить свою семью — мать, Анну Филипповну, и названую сестру Манечку — с невестой и ее отцом. Не то что не торопился, а так как-то проходили день за днем, мелькали, мелькнули... и вдруг случилось это.

Еще во вторник Нестор приезжал в Угловку, где жили на даче Анна Филипповна и Манечка, и все время, до поезда, только и говорил, сияя, о своей невесте и шаловливо целовал то мать, то свою тихую, всегда нежную Манечку, давнюю поверенную его сердечных тайн... Еще во вторник.

И не прошло недели, как обе они ехали в город, вызванные телеграммой Нестора.

Он уходил со своим полком, — один из первых, почти в первый день. Случилось неожиданно, но, когда случилось, — Нестору стало казаться, что ничего тут неожиданного нет. Играющая пена счастья, которая переполняла его душу, точно еще больше закипела. О разлуке почти не думалось; так было празднично, вдвойне празднично на сердце.

Хорошо они простились с невестой. Еще бы Мара не поняла его! Он не очень ясно помнит, но, кажется, и родная Манечка проводила его с улыбкой. Мать все молчала, вдруг заплакала было... Но матери всегда плачут; он быстро и весело утешил ее.

И вот уехал.

Проскользнула шумная цепь последних минут. Блестят рельсы на солнце...

— Мама, пойдем! — говорит Манечка, наклоняясь к старухе. — Пойдем, мама.


Для матери наступило время, никогда раньше ею не испытанное, но почему-то знакомое. Каждую идущую минуту она ощущала и следила за ней. Как будто заржавленная проволока медленно продергивалась сквозь душу. Еще никто кругом не опомнился. Еще не отсверкали праздничные порывы, — но она ничего не замечала. Сразу поняла, что дни ее теперь — сплошные минуты язвящего ожидания, вот эта заржавленная проволока сквозь душу; поняла — и приняла.

И стала с этим жить.

Получались письма, короткие, редко, а главное — они не утешали. Только подчеркивали ужас времени и пространства, только оттачивали лезвие страха. Он, ее сын, далекий, ее собственная плоть, — он писал, значит — жив... то есть был жив, когда писал... А теперь? И странным казалось, что его тело, а в сущности ее, — может быть, уже мертвое тело, а она об этом еще не знает сама.

Приехала, конечно, Мара — красивая, изящная, рослая, возбужденная. Рассказывала о письмах к ней (таких же старых), о своей любви к Нестору, о том, что она поступает в сестры милосердия, уже слушает курсы, и как только откроется их лазарет... Он будет устроен по самому последнему слову науки. Его приняли в заведение... и Мара перечислила, кто принял. Потом целовала Анну Филипповну, целовала Манечку и опять говорила о том, как они с Нестором любят друг друга и как все будет потом великолепно.

Она до краев полна была искренней и несколько слепой силой жизни, и с Анной Филипповной они вовсе не поняли друг друга. Любовь Мары к тому же Нестору не то что не понравилась Анне Филипповне, но совсем не трогала ее, не сблизила с этой чужой, красивой девушкой.

Только в присутствии Манечки Анне Филипповне было иногда легче. Они почти не говорили о Несторе, но и молчание между ними было какое-то легкое, теплое, соединяющее. И, глядя в Манечкины потемневшие глубокие глаза, Анна Филипповна чувствовала, что и она думает о нем, и если с иной, то с не меньшей любовью, чем сама Анна Филипповна.

Но Манечка редко бывала теперь дома. Она работала в одном из городских госпиталей, и работала очень серьезно, часто дежурила ночи; побледнела, но тихой ясности своей не потеряла.

Если бы это время страха и ожидания длилось шесть месяцев, если бы год или даже годы — Анна Филипповна выдержала бы и годы совершенно так, как эти шесть недель. Собственно количество времени уже не имело для нее значения. Для нее все равно прошли годы, — слишком длинно и слишком остро было каждое мгновенье.

Но вот эта цепь кончилась. Началась какая-то другая.

Вот они стоят, Анна Филипповна и Манечка в белой палате ослепительного госпиталя, того самого, «оборудованного по всем правилам науки» — стоят у белой постели, а на постели — живой Нестор.

Да, живой, и для Анны Филипповны не нужно ничего. Она ничего, кроме этого, не понимает, ничего не может и не хочет знать, не вглядывается в него, не видит его, только чувствует — он.

Манечка, в скромном сереньком платье, в косынке, иначе повязанной, чем у здешних сестер, наклоняется низко, улыбается, смотрит. Она видит, она знает.

В ногах постели остановилась здешняя сестра — статная, красивая Мара. Косынка не скрывает ее пышных волос, и улыбается она все так же, немножко с гордостью: ведь это она хлопотала, она устроила, что Нестора Николаевича привезли сюда, поместили именно в этот госпиталь, теперь сама ходит за ним. Перевязок ей еще не дают, но она помогает при перевязках.

Манечка знает, что Нестор едва выжил. Знает, что правой ноги у него нет совсем, — так странно, плоско лежит с этой стороны одеяло. Что до сих пор бывают у него боли именно там, где ничего нет, в правой ноге, и тогда Мара обнажает его острое белое плечо и впрыскивает морфий.

Но не о том думает Манечка. Она смотрит ему в лицо, в милые глаза и видит что-то такое новое, невиданное, неизвестное, чему не знает имени. Это — он, и все-таки — совсем не он. Замирает сердце — и странно, что никто, кроме нее, этого нового не видит: ни мать, ни невеста. Мара ведь только что сказала:

— Он похудел, но в общем все тот же, правда? А худоба ему даже идет.

Нестор поправлялся очень медленно. Ему обещали костыли, но еще следовало подождать. Раз как-то Манечка пришла к нему одна, без матери. Давно хотелось посидеть с ним, молчаливым, хотя немножко одной, вглядеться в новые черты на свободе.

Рассказав кратко о том, как и когда он был ранен, Нестор уже редко говорил о войне. Вообще мало говорил. И теперь, когда Манечка пришла одна, он, после нескольких слов, умолк, но рад был ей, улыбался, и улыбка тоже была новая.

Тишина в палате. Из немногих больных кое-кто ушел, другие занимались в дальнем углу, Нестор и Манечка были совсем одни.

— Милая! — сказал Нестор тихонько. — Какая ты стала...

— Я переменилась? — быстро подхватила Манечка. — Нет, вот ты... Я все смотрю... Нет, я не про твою рану, не про болезнь. Все смотрю... Молчишь...

— Я думаю, Маня. Знаешь, я столько думал, столько думаю, что за всю жизнь, кажется, того не передумал. И мне говорить некогда. Это не я переменился. Это потому, что вокруг... ну, не умею сказать — все же ведь переменилось?

Манечка кивнула головой.

— Ну да, я понимаю. Но все равно. Может быть, ты, может быть, вокруг. Все равно, а только стало по-иному. У меня тоже. Иногда кажется, что все, что было, — давно-давно было или никогда.

Нестор опять улыбнулся.

— Конечно никогда! И постой, ведь я тоже не про... ну, не про это мое несчастье, что я — калека. Это — пустяки.

— Еще бы не пустяки! — вдруг сказала Мара, подойдя незаметно, и веселый голос ее резко ворвался в тишину беседы. — Сначала на костылях попрыгаете, а потом такую вам ногу сделают, что еще потанцуем с вами, как бывало, погодите!

Нестор болезненно поморщился.

— Ну, танцевать я не буду... и не хочу, — прибавил он раздраженно.

Мару позвали, она ушла, но он все еще хмурился.

— Послушай, — сказал он серьезно. — Нельзя ли... нельзя ли, как я встану, перевести меня, если еще не домой, — ну, в другое какое-нибудь место? Я здесь не хочу... не могу...

У Манечки захолонуло сердце. Но решила быть храброй.

— Нестор, я постараюсь... Но ведь как же... с ней? Как вы теперь с ней? Ну да ясно, ты думаешь, что ты не имеешь права...

— Права? Да, да, конечно не имею. Только я об этом еще не думал. Я совсем о другом все время думал. Хорошо, хорошо, иди теперь, Маня. Разве ты не видишь, что она ничего не понимает? Она одна, точно нарочно! Да я ничего не имею против. Я раздражаюсь от болезни. Но здесь я больше не желаю оставаться. Иди же, иди!

Через несколько дней было объяснение. Эти несколько дней Нестор Николаевич сплошь «думал», заставляя себя думать именно о Маре, о том, как говорить с ней. Он уже учился ходить на костылях. Объяснение произошло вечером, в широком коридоре, куда Мара принесла кресло.

— Я хочу вам сказать, — начал Нестор с усилием, — что я... ну, что я, конечно, возвращаю вам ваше слово. Это само собою разумелось, но вот я уеду... надо же сказать.

Мара взглянула на него удивленно. Она была очень хорошая, в сущности, девушка. Так увлекалась, хлопоча о женихе, гордилась, что устроила и сама ходит за ним, думала, что его, как героя, любит еще больше прежнего. О том, что он без ноги, подумать она не удосужилась, да и, наверно, устыдилась бы каких-нибудь сомнений.

— Я — калека, — упрямо сказал Нестор, — я не имею права даже... Поймите, я на жертву не пойду.

— Вздор, вздор! — рассмеялась Мара. — Это вы вспомнили Maupassant... Там едет инвалид с игрушками для детей бывшей невесты, от которой благородно отказался. Но ведь у него обеих ног не было, — прибавила она не подумав, наивно, — а у вас только одной!

Нестор заговорил резко, сухо, почти зло. Вряд ли она понимала его слова, но ей стало страшно. В первый раз она почувствовала, что этот худой, серьезный человек — точно вовсе не павловский блестящий офицер, ее жених, с которым так весело... Другой. И этот... да, калека; его жалкую, страшную рану ведь она видела... Не душа в ней, а вся ее молодая и здоровая плоть вдруг испуганно содрогнулась.

Как будто ничего не решив, разошлись они, но все уже было решено, все решилось само собою. Просто, естественно, безболезненно разошлись, как расходятся люди, едва знакомые.

— Неужели ты ее никогда не любил? — спросила как-то Манечка, когда Нестор уже переселился домой. Сидел в кресле, постаревший, серьезный, тихий.

— Не любил. Маня? Тогда? Нет, кажется, любил. Мне все, что было тогда, только кажется бывшим. Даже я сам. Не спрашивай, как это случилось, не спрашивай меня о войне! Да я бы все равно ничего не мог сказать, я таких слов не знаю. Знаю только, что все для меня переменилось. Я вижу то, чего раньше не видел, люблю тех, кого раньше не любил. Мара Княжнина точно тень стала, а ты, например... да я тебя там, больной, первый раз в жизни увидел! Все переменилось, Маня, родная. И вот об этом даже... — он погладил свои костыли, — я не жалею. Что ж, лучше мне на костылях идти — куда-нибудь, глядя вперед. Чем обеими ногами... топтаться на месте или с Марой танцевать... Правда?

Она сияющими, полными слез глазами смотрела на него. Да, все переменилось. Если она, Маня, не переменилась, то лишь потому, что родилась уже «перемененной». Уже давно-давно была там, куда только теперь вошел к ней любимый, переступив неведомый и страшный порог.

Примечания:
Голос жизни. 1914. № 8.
Источник: Гиппиус З. Н. Последние желания: Повести. Рассказы. Очерки / Сост., примеч. М.В. Гехтмана и Т.Ф. Прокопова. М.: Интелвак, 2006. — 704 с.