Надо же, наконец, сказать с ясностью: нет пути, нет ни одного, который подводил бы к религии. Но зато все пути, все до одного (только пройти до конца) подводят к пропасти, за которой лежит религия.

Зинаида Гиппиус, «Стихи о Прекрасной Даме»

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

В Москве

I


На одной из самых мирных улиц, недалеко от Пречистенского бульвара, стоял серый домик с мезонином. Церковь Николы на Огородах была как раз напротив, рядом с посудной лавкой, и потому не оставалось никакого сомнения, что обитатели серого домика — именно этого прихода.

На праздниках отец Михаил, отправляясь к своим прихожанам с дьяконом, дьячком, двумя сторожами и просвирней — всегда начинал свой обход с серого домика. Иногда — в Крещенье со святой водой, или на Пасху с крестом — туда ходил даже сам отец Иринарх, «поздний» батюшка храма Николы на Огородах; а отец Иринарх редко кому оказывал подобное внимание: верно, жильцы домика умели ценить его и говели каждый год.

Завтра Варварин день, именины старшей дочери Евстафия Петровича Ступицына, и в квартире идут некоторые приготовления. Аксюша еще днем обмела стены в зале и выхлопала ковер перед диваном; теперь она ставит опару к завтрашнему пирогу и уж два раза приходила звать барышню Катерину Ивановну вниз, на кухню.

Катя, с растрепанными волосами, в ситцевой кофте, хлопочет изо всех сил. Варя разливает в зале вечерний чай и в промежутках торопливо приметывает чистое кружево к воротнику нового клетчатого платья.

Евстафий Петрович сегодня в духе, потому что рано воротился из суда и успел хорошо выспаться перед чаем. Он в сером халате, с папиросой в длинном мундштуке; лицо его делается все довольнее: пасьянс «картинная галлерея» сошелся у него два раза подряд.

— Папаша, — сказала Варя, миленькая девушка с добрым лицом, — а Миролюбовы завтра на пироге будут, или вечером? Ты как им говорил?

— Обещали вечером приехать. На пирог, говорят, нельзя. А ты что же, Варичка, цветы не помыла? Самой некогда, так Катю попросила бы. Да узнать надо у жильцов в мезонине, дадут они стулья на завтра?

— Дадут, папаша; Аксинья бегала после обеда. А цветы я помою.

Продолговатая, довольно большая комната освещалась только лампой на маленьком чайном столе около стены; да с улицы, прямо в низкие, замершие окна светил фонарь; пламя его дрожало и колебалось от ветра.

В одном углу зала принимала вид гостиной: диван в белом чехле с двумя вышитыми подушками, несколько кресел кругом, стол, на столе незажженная фарфоровая лампа и много альбомов. У противоположной стены стоял рояль.

Над роялью висела премия Нивы в черной рамке — «Дорогой гость», а над диваном — зеркало; но оно было так высоко, что никто никогда в него не смотрелся. Цветы у окон хотя были хорошие и настоящие — казались не живыми: уж слишком правильно их расставили: маленькие к маленьким, большие к большим.

Мороз в двадцать шесть градусов давал себя чувствовать и здесь: особенно дуло с полу; Евстафий Петрович сидел в калошах, а Варя в теплых сапогах.

Наконец явилась и Катя из кухни.

— Вот устала! И чуть не забыла один конец велеть с вязигой. Тетя Маша любит с вязигой. Налей мне чайку, Варя! А где же Алевтина?

— Она в спальной, — сказала Варя. — Папаша новые журналы принес; читает. Тина! Чай пить!

— Сейчас! — отозвалась Тина, младшая сестра Вари, и вышла в залу.

Катя приходилась троюродной племянницей Евстафию Петровичу. Один раз, когда Варя и Тина только что встали и собирались пить кофе, а папаша ушел на службу — в передней позвонили. Барышни удивились: кто бы мог так рано?

Вошла полная, черноглазая девушка с узелком — и поклонилась.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Вы — Варичка и Тиночка? А я — Катя. Антонины Сидоровны дочь. Из Арзамаса.

Услыхав, что она из Арзамаса, Варя и Тина сейчас же вскочили и расцеловались с сестрой; хоть и дальняя, а все ж своя, не чужая.

Катя и осталась у них «гостить» года на два. Спала в зале на диване и помогала Варе по хозяйству.

Обе сестры видели Катю в первый раз; но каждое Рождество и каждую Пасху Варя выбирала что-нибудь из старья и посылала в Калугу, во Владимир, в Арзамас — родным; причем папаша всегда приказывал в Арзамас больше посылать.

— Там беднее! — говорил и прибавлял: — Вот это Кате, это Володе, это Паше, это Лидя сносит...

Последний раз немного набралось: прошлогодние шляпки соломенные, теплая юбка да старая папашина жилетка.

Все молча допили чай. Катя стала перемывать посуду.

— А что, Люба со студентами своими придет? — сказал наконец Евстафий Петрович, собирая карты. — Ты их звала, Варя?

— Да, папаша. Они очень милые, эти студенты. Люба говорит, что у них в доме веселее стало с тех пор, как она пустила студентов. А ей с мужем довольно и трех комнат.

Люба была дочь умершей сестры Евстафия Петровича — веселая толстуха. Очень простая, она никогда не прочла ни одной книжки и была в восхищении, что муж ее недавно получил место в акцизе. К студентам она чувствовала материнскую нежность; детей у нее не было.

— Ах, Тина, — сказала Катя, — ты не видала нового Любиного жильца, Новоселова! Тоже студент, и какой красивый! Варя и его звала.

— Да, пресимпатичный, — подтвердила Варя. — Из Петербурга сюда перевелся, нынче кончает. Говорят, история там в университете у него вышла.

— Жаль, что я его не видала, — сказала Алевтина. — Ну, завтра увижу. А теперь и спать пора.

Папаша ушел к себе. Варя зевнула. Катя пошла за подушками и стала устраиваться на узеньком диване.


II


Первое время после своего случайного переселения в Москву Михаил Сергеевич Новоселов жил совсем одиноко.

Он поселился в скверных меблированных комнатах «Петергоф» напротив Манежа и бывал только на лекциях.

Он досадовал на глупую историю, из-за которой ему пришлось чуть не накануне выпускных экзаменов бросать товарищей, знакомых профессоров и ехать куда-то в Москву. И, главное, ему, такому мирному и безобидному. Разве он решился бы нагрубить профессору? Но он был хороший товарищ.

Узкие, кривые переулки с кучами рыхлого, серого снега, бесконечная Садовая со своими заборами, брань водовозов на площадях у бассейнов и низенькие дома с голубыми вывесками: «Трактир» — все это томило Новоселова; а худшее — были ворота, бесчисленные ворота! Куда ни поедешь — непременно через эти темные, сырые тоннели, да еще шапку нужно снимать на морозе.

Положительно Москва не нравилась Новоселову и он мечтал о весне, когда кончит университет и уедет в Германию. Это у него было твердо решено, хотя он и привык сомневаться в своих решениях.

Со здешними студентами он избегал сходиться; но это сделалось как-то само собой — и скоро, вместо номера в «Петергофе», он очутился на квартире у Любовь Ильинишны и стал знакомиться с московскими людьми.

Все студенты жили здесь не как квартиранты, а как свои, ходили в гости туда, куда ходила Любовь Ильинишна с мужем, и недолго спустя Новоселов узнал и дядю Андрея Лукича, и дядю Модеста Васильевича, сестру Анну Ильинишну с мужем и детьми, теток Софью и Марью Петровну, причем последняя была главной и старшей теткой; ее слушал даже Евстафий Петрович.

Новоселова сначала заинтересовало это море тетушек, их дела, разговоры и мнения; но мало-помалу все это начало его мучить; даже не скуку он испытывал, а какое-то утомление, тоску. Однако, боясь обидеть людей и добросовестно стараясь и тут найти что-нибудь интересное и хорошее, он никогда не отказывался идти на пирог или на вечер.

Варю Новоселов видел мельком и она ему понравилась. Он сообщил это Любе, которая почему-то ужасно обрадовалась и стала хвалить Варю.

— А другая сестра? Вы говоили, что их две, — спрсил Новоселов.

— Алевтина? Та — умница, профессор; она у нас самая умная из барышень. Ее в гимназии учитель звездочкой называл, «светлым умом». Даром что без матери выросла.

— А хорошенькая, как Варвара Евстафьевна?

— Она и без красоты красива. Варя — это хозяйка, золотые руки, а та — поднимай выше... Да вот сами увидите, завтра на именины поедем, у них дом свой у Николы в Огородах. Славный домик. Еще дядя Евстафий Петрович в нем родился.


III


«Посмотрю, что за Алевтина такая», — думал Новоселов, входя в темную переднюю дома Ступициных.

В зале был накрыт длинный стол, от самого рояля чуть не до дивана. За столом сидели гости.

Сначала, конечно, тетя Марья Петровна, с коричневым бантом на гладких, поседевших волосах и торжественным и строгим выражением лица: видно было, что она относится серьезно к исполнению именинного обряда.

Рядом сидел ее муж, Егор Васильевич, полный и здоровый мужчина; он говорил тонким голосом и очень робко, особенно когда обращался к супруге: она производила на него подавляющее впечатление.

Егор Васильевич был добрейшей души человек, и хотя с некоторым затаенным негодованием, он все-таки навещал потихоньку своего сына, бывшего студента, выгнанного из дому за непочтение и самовольную женитьбу на мещанке. Егор Васильевич помог бы и деньгами, да денег у него не водилось; а Марья Петровна не пускала сына на глаза; как он смел «необразованную, чуть не кухарку, ввести в свой круг!».

Хотя сама тетя Марья Петровна ни в каком учебном заведении не воспитывалась и с трудом одолела русское письмо — но это было уже очень давно и с тех пор Егор Васильевич успел даже получить место казначея в контрольной палате.

Далее за столом сидели дочь тети, сонная толстая гимназистка, сияющий Евстафий Петрович, несколько его сослуживцев, свояченица дяди Андрея Лукича и три безмолвные барышни в разноцветных платьях. Барышни так упорно молчали, что даже на вопросы только кивали головами, утвердительно или отрицательно. Все три были подруги Вари.

Когда барышни, считавшиеся подругами, собирались вместе — они редко разговаривали между собой. Да и о чем было разговаривать? Они помнили друг друга еще со стрижеными головами и в кружевных коротких платьицах, вместе гуляли много лет по Пречистенскому бульвару, виделись часто и знали все, что делается в их приходе. Проходили недели — и ничего не случалось. Разве только Машенька откажет жениху, или Коку исключат из гимназии — ну, потолкуют, да опять целые месяцы тихо, спокойно.

Когда Люба сказала:

— Михаил Сергеевич Новоселов!

Гости стали пожимать ему руки и он почувствовал на себе взоры всех дядей и теток. Розовенькая Варя, одетая в светлое платье, сейчас усадила его и стала усиленно угощать закусками, пивом, рыбой, пирогом и всякими явствами.

Новоселов сидел около Алевтины и смотрел на нее с любопытством.

Возраст ее трудно было определить: на взгляд ей можно бы дать и двадцать, и тридцать пять лет. Очень бледная и худая, с тонкими, малокровными губами и плоским лицом — она казалась вся одного цвета: волосы, гладко зачесанные, были светлы, брови и ресницы редкие и незаметные, бледно-голубые глаза смотрели просто. Одета она была скромно и без претензий. Очевидно, она знала, что некрасива.

Сначала общество стеснялось и прилежно занялось пирогом, но понемногу стали оживляться. Егор Васильевич дразнил Любу. Варя угощала товарищей Евстафия Петровича, студенты спорили о чем-то с вертлявой поповной; поповна «обожала» Алевтину и считала себя передовой и образованной барышней, потому что была два месяца на каких-то курсах.

Толстая дама, в прежние годы носившая на руках Варичку и Тиночку, рассказывала Марье Петровне, как она вчера была на обручении у Леночки Преполовенской и как устроилась эта свадьба.

Новоселов решился заговорить с Алевтиной, но она предупредила его.

— Вы из Петербурга?

— Да. А вам приходилось там бывать?

— Была один раз. Мне не понравилось. В Москве люди добрее.

— Если вы добротой называете гостеприимство, да угощение, да приглашения — так пожалуй вы и правы. В Москве пироги больше и начинка вкуснее.

— Отчего же, и в этом доброта. И не тут только, а просто холодно в Петербурге.

— Не знаю, если вам нравятся обязательные родственные поцелуи вместо прямых отношений с людьми, как в Петербурге, то это, конечно, дело вкуса. Но я не думаю, чтобы тут было больше любви и меньше злобы.

Она со страхом взглянула на него. Он заметил и подумал: «Стоит ли?»

— Может быть, вы правы, — сказала Алевтина. — Мне не нравилось потому, что я не привыкла. Но я хотела бы пожить и в Петербурге, чтобы узнать эти прямые отношения с людьми. Здесь — все иначе.

«Она проста, — подумал Новоселов, — это хорошо».

— Вы я слышал, много читаете, — продолжал он.

— Нет, где же, журналы одни... Да и то папаша не всегда приносит. А я люблю читать. Только не романы, они скучны.

Новоселову не понравилось, что она сразу старается зарекомендовать себя. Однако он спросил:

— Что же вы читаете? Статьи?

— Я очень люблю философию. Может быть, у вас есть что-нибудь интересное? Принесите мне.

— С удовольствием, если найду.

— Наскучит целый день кружево вязать.

— Ну, в гости пойдете.

— Я редко хожу, у меня здоровье слабое.

— Так к вам подруги придут.

— У меня мало подруг.

Новоселов посмотрел на нее внимательно. Он был молод и ему верилось, что она говорит искренно и просто.

Раздался громкий взрыв хохота. Новоселов оглянулся, чтобы узнать, что случилось. А когда он снова хотел обратиться к Тине, то увидал, что она под ручку с барышней отправилась в другую комнату.

Гости были сыты и стали разъезжаться. Хозяева удерживали их.

— Оличка, куда вы? Еще рано! Саша, и ты уходишь? Маврикий Федорович, хоть полчасика!

Оставшиеся сели играть в лото.

Новоселов уехал.


IV


Через несколько дней после именин Алевтина в зале на столе кроила кофточки.

Позвонили.

Тина хотела убежать, потому что была не одета, но оказалось, что это принесли книги от «студента». Тина сейчас же догадалась, что это Новоселов. Прошлый раз он ей ничего, понравился. Так резко говорит и сам красив.

Она посмотрела книги.

Это было несколько томов Спенсера и «Утилитарианизм» Милля.

Вечером, окончив кофточки, она принялась за Милля. Читала три дня, очень устала и совершенно не поняла. Впрочем, она была крайне довольна собой, что прочла настоящую философскую книгу, и даже искренно убеждала Варю тоже почитать. Но Варя занялась покупкой дров и не читала.

Алевтина пришла к Любе. Новоселов спросил ее, прочла ли она его книги.

— Прочла Милля. Хорошо пишет. Но я с ним не согласна.

— В чем же вы не согласны?

— Он там говорит, что все полезное приятно или приятное полезно, а это не так. Мало ли есть примеров. Это неверно.

— Да почему же неверно?

— Я не умею выразить, но мне кажется...

Она умолкла.

«Дурак я, — подумал Новоселов. — Сразу ей чуть не Канта преподнес. Она, может, кроме Писарева никого и не читала...»

— Вот, например, когда герой жертвует жизнью, — сказала Алевтина. — Я понимаю, что ему приятно, но разве полезно? Или когда мы музыку слушаем, разве тут есть польза? Конечно, если материальную пользу понимать...

«Она ужасно не развита, — подумал Новоселов, — но все-таки какая разница с остальными! Кажется, живой человек».

— Я пришлю вам другие книжки, Алевтина Евстафиевна, — сказал он. — А эти мы с вами как-нибудь вместе...

— Зачем? Вы напрасно думаете, что я не пойму. Я привыкла читать серьезное. Прочту и эти.

Они помолчали.

—    А современную литературу я не люблю, — продолжала Алевтина. — Жидко. Критики, например? Где у нас Добролюбовы, Белинские? Просто не стоит читать журналы.

«Однако видно, что ты-то их начиталась, — сказал про себя Новоселов. — Да что я ее развивать, что ли, собираюсь? Какой вздор! Просто хочется живой душе помочь хоть чуточку выкарабкаться из этого московского болота; и если есть желание...»

Вошла Люба.

— Ты, Тина, кажется, в Пассаж собиралась, башмаки теплые покупать. Поедем вместе.

Они уехали.

Новоселов тоже пошел бродить. Ему не нравилась эта девушка с бледными глазами, но его увлекала мысль, что он ее научит думать, научит понимать пошлость окружающих, не допустит сделаться похожей на них, поможет найти свое дело...

— В ней есть что-то, несомненно, она скрытная, но мы станем друзьями...

Он шел наудачу. С большой улицы он повернул в переулок и только через полчаса заметил, что идет не туда и устал.

Переулок кончался домом, поворота в другую улицу тоже не было.

В воротах стояла баба.

— Голубушка, не знаете ли, как отсюда выйти?

— А назад, батюшка, ступай, назад; другого тебе выхода нетути. Ведь он, батюшка, сам знаешь, тупик, переулок-то наш!

— Вон оно что, тупик... — проворчал Новоселов. — Ну уж Москва!


V


Люба все чаще и чаще звала к себе Тину и Тина не отказывалась. Новоселов проводил с ней целые часы, рассуждая о книгах, об университете и даже, увлекаясь, рассказывал ей свою жизнь.

Она смотрела просто, говорила мало, и ему казалось, что она понимает его, но еще не высказывается, недостаточно доверяет ему...

Он был убежден, что за ее скрытностью есть что-то глубокое и правдивое...

Один раз он заметил, что она печальна.

— Отчего вы не откровенны со мною? У вас есть неприятность...

— Нет, совсем нет...

— Неправда... Верно, тетя Маша вами недовольна или дядя Матвей не вовремя получил поздравление? Ох, уж эти родственники...

— Да, вы правы, я не знаю, зачем лгать, показывать, что любишь только потому, что они родные?

Живой и взволнованный голос Тины поразил Новоселова. Она всегда говорила с ним ровно и монотонно.

— Вот видите, видите, вы соглашаетесь с тем, что я вам давно говорил! Поймите, ведь это не жизнь, они не живут... И вы не живете... Что вы делаете, кому вы нужны? Сегодня кружево, завтра кружево, после завтра к тете Маше или тетя Маша к вам, ну а потом, потом-то что же?

«Если б она только поняла, если б я мог ей рассказать! — думалось ему. — Я не могу сказать так, как чувствую!»

И он живо представил себе длинную залу с белыим обоями, неубранный кофе на столе, Евстафия Петровича за пасьянсом, скучающий голосок Вари: «Хоть бы Лиза пришла или Миролюбовы, что ли...». «И куда мы нынче на дачу? В Кунцево или опять в Останкино?» и Тину, неодетую, непричесанную, набивающую папашины папиросы...

Ему было нестерпимо жаль эту девушку, которая, думалось ему, могла бы понять, могла бы жить иначе... И он ждал ее слова.

Тина подняла на него удивленный и равнодушный взор.

— А что же делать? — спросила она, улыбаясь. — Скажите словами, ясно, что вот мне, например, делать и как жить? Я не жалуюсь; мне спокойно; папаша меня балует; а если скучно иногда, то всем бывает скучно...

— Значит, вы бы и не хотели иного? Никакой перемены? — упавшим голосом спросил Новоселов. — А как же вы сейчас сказали...

— Про родных? Это я так; да и не про тех; это бабушка у меня есть одна... Впрочем, все равно. А перемены я хотела бы, только нельзя. Вы все очень хорошо говорите, и я сама знаю, про воскресную школу, про женские университеты за границей... Только где же мне? У нас это никто... И все живут...

— Да бросьте вы эту вашу безнадежность, — почти закричал Новоселов и схватил Тину за руку. — Она-то вас и губит! Вы захотите только, захотите!

Люба поспешно вошла в комнату и позвала пить кофе. Новоселов опомнился, смутился и умолк. А Тина сейчас же стала прощаться, говоря, что ее ждут дома.


VI


Она была права. Ее действительно ждали.

За Варей и Тиной сегодня присылала бабушка Марина Аркадьевна, единственная родня со стороны матери, и не идти было никак нельзя.

Тина знала это, и потому целый день сердилась. У Вари тоже вытянулось личико. Визиты к бабушке были наказанием для обеих. Они старались всячески избегать этого, но папаша сердился и непременно приказывал навещать бабушку хоть раз в месяц.

Дочерям Евстафий Петрович не позволял порывать кровных связей, но сам никогда не бывал у Марины Аркадьевны. Между нею и зятем, со всей его родней, велась непримиримая тридцатилетняя война.

Девочки росли у отца, окруженные его родными, не помнили матери и боялись важной бабушки, которую папаша так не любил.

Бабушка с своей стороны не теряла случая бранить при детях их дядей и теток, но внучки относились к ней недоверчиво.

Жила бабушка далеко, в Николо-Болванском переулке, в маленькой квартирке с низкими потолками. В передней нельзя было раздеваться, потому что она не топилась, и Варя с Алевтиной прошли через узкий, темный коридор прямо в бабушкину спальню. Это была единственная жилая комната во всей квартире. В низкую залу с белыми занавесками и картонным плющем на жардиньерке бабушка редко заходила даже летом и гостей не звала туда.

Марина Аркадьевна была прежде богата, воспитывалась на французком языке и чувствительных романсах старых годов. Теперь у ней в киоте горела неугасимая лампада, она любила вспоминать молодость, часто плакала, хранила свой альбом со стихами, но никогда не могла удержаться, чтоб не выбранить при случае Евстафия Петровича и часто посылала свою горничную узнавать, что делается и что слышно у зятя.

— Вот они, вот мои милые, сиротки мои! — воскликнула она и обняла сначала Варю, а потом Алевтину, которую ради поэзии всегда называла Леонидой.

Обнимать она умела особенно: поцелует — да оттолкнет от себя, держит за плечи и смотрит так, точно наглядеться не может, потом опять поцелует — и опять оттолкнет.

— Чего хотите, детки? Чаю? Сейчас, сейчас... Аринушка! Самовар, скорее!

Арина была такая же старая, как все у бабушки в доме. Только бабушка вся высохла, съежилась, надевала черные наколки и пышные капоты, а горничная к старости располнела, ходила тихо и степенно. Стол у бабушки был старый, занавески старые, ковер ветхий; когда подали самовар, из-под кровати выползла длинная и белая собака с опущенным хвостом и тихо приблизилась к Марине Аркадьевне. Собака была глухая и почти слепая; даже бабушка ее разлюбила, говоря, что Норка стала уж слишком стара.

— Кушайте же, милочки, кушайте!.. Да что вы такие печальные? Опять в Останкино на дачу? В прошлом-то году потолок протекал... Как еще не простудились, Бог спас... Что ж, это, конечно, расчет Евстафию Петровичу с тетенькой вместе жить, а ведь ваше дело — повиноваться, вы уж известно, голубки кроткие... Он — отец, да и опекун к тому, хотя, положим, и родительская власть не на всю жизнь... Тебе сколько минуло, Варичка?

— Мне уже двадцать три, милая бабушка; только, право, мы сами хотим в Останкино...

— Ну уж, знаю, знаю... А что эта фуфыра, Марья Петровна? Все еще сынка на заднем дворе держит? Королева! А Любка? Все толстеет да со студентами возится?

— Леонида! — обратилась она к Тине, сразу переменив тон. — Вот что я тебе скажу; я тоже не за горами живу, кое-что слышала. Единственное утешение мое, любимое дитя моей дочери — береги свое счастье! Не позволяй никому заглядывать в твою чистую душу. Ты любишь, ты любима — и да будет с тобою мое благословение. Приди сюда.

Алевтина подошла. Бабушка заплакала и снова стала ее обнимать. Варя смотрела равнодушно.

Когда сестры спустились с бабушкиной лестницы, Тина сказала:

— Варя!

— Что?

— И к чему мы притворяемся? Ведь мы же ее не любим?

Варя изумленно посмотрела на сестру

— Вон ты о чем! Это, верно, Новоселов тебе наговорил. А ты подумай: разве можно? Папаша рассердится, да и потом она же нам родная!


VII


— А что, неправду я вам говорила, что наша Алевтиночка умница, каких нынче мало? Серьезная, солидная... И сердце золотое... Вот уж можно сказать, осчастливит человека...

Новоселову наконец надоедали эти вечные восхваления Алевтины. Он отвечал Любе:

— Да, только она не так красива; вот Варвара Евстафиевна — прехорошенькая!

Люба изумлялась.

— Значит, вам Варя нравится? Отчего же вы всегда с Алевтиной?

— Потому что с ней у нас больше есть о чем поговорить.

— Так которая же лучше, по-вашему?

— Да обе они хороши... Обе милые девицы... А теперь, Любовь Ильинична, я заниматься пойду... Завтра репетиция...

Люба была в недоумении. Наконец, решив дело по-своему отправлялась сначала к тете Маше, потом к Евстафию Петровичу и сообщала им по секрету, что «он» не прочь жениться на которой угодно, хотя в Алевтиночку, кажется, больше влюблен.

У Новоселова начались экзамены; он много работал и почти не выходил из дому.

Заниматься усидчиво и ровно он никогда не умел: но перед экзаменами, особенно теперь, мечтая непременно окончить университет и скорее уехать — он засел за книги серьезно. Его часто мучило неуменье работать терпеливо, систематически. Но он утешал себя, что это просто непривычка к труду. Наука его всегда привлекала; он еще не решил, что будет делать после магистрского экзамена, но знал твердо, что, окончив университет, поедет за границу. «Сначала учиться, — думал он, — да не так, как теперь, а по-настоящему, в этом пока и будет моя работа»...

Прежде, когда он был моложе, он всегда представлял себе вдали, за университетом, какое-то отвлеченное, но прекрасное «дело»; мечтал, как примется за него, как начнется настоящая, разумная жизнь, трудная, с «борьбой и лишениями», но все-таки счастливая и полезная; теперь, оканчивая последние экзамены, он видел, что «дела» такого нет, да если бы и было, то он не мог бы приняться за него, потому что ничего не знал и, главное, чувствовал, что ничего не знал.

Новоселов с детства был немного ленив, безхарактерен и редко кончал начатое дело, и он боялся одного, что у него не хватит воли и терпения учиться и работать столько, сколько он предполагал.

Но чаще он не пугал себя такими неприятными мыслями и, хотя не мог бы ясно и определенно ответить, что у него впереди такое светлое и хорошее — чувствовал себя детски счастливым. Встречаясь с людьми, он становился иногда печален; ему было жалко их. Жалко профессора, который и на будущий год станет читать те же лекции в той же самой аудитории, жалко сторожа, подметающего пол в коридоре, извозчика, обреченного вечно жить в Москве; жалко Любу, которая до старости доживет на Собачьей площадке со студентами и прилизанным мужем; но особенно жалко было Алевтину, потому что те уж все равно, безнадежны, а эта, думал он, живой человек...


VIII


Тетя Марья Петровна прислала мужа сказать Евстафию Петровичу, что она сейчас будет.

Послали за дядьями Андрей Лукичом и Модест Васильевичем, за Анной Ильиничной с мужем и за теткой Софьей Петровной.

Люба была здесь с утра и помогала барышням накрывать чай. Люба немного трусила, потому что играла в сегодняшнем событии немаловажную роль.

Первой приехала Марья Петровна в лиловой наколке и с лицом более строгим, чем всегда. За Марьей Петровной скоро явились и остальные. Сели за чай.

Говорили о том о сем. Варя рассказывала, что она вчера была у Леночки Преполовенской.

— И знаешь, тетя, — обратилась она к Марье Петровне, — Леночка ничуть не горюет, что свадьба расстроилась. Он, говорит, мне никогда не нравился. И как это вышло, ты слышала? Накануне девишника приезжает Семен Ильич, знаешь, брат самого Миролюбова, и говорит: что вы делаете? Ведь у жениха все дома, что на Кузнецком, в закладе, и выстроены-то в один кирпич, а внутри сор да труха... Я все узнал, говорит. Ну — они туда-сюда — правда оказалась. Так и разошлось.

Марья Петровна кивнула головой и ничего не ответила.

— А как, тетя, ленты дороги в Пассаже — ужас! — продолжала Варя; мне надо было узеньких, пунцовых, так мы с Катей везде ходили — меньше двадцати копеек нету; так и не купили. А уж я торговаться умею.

— Знаю, как умеешь, — сказал Модест Васильевич, высокий старик с длинным, сухим носом и седыми бакенбардами, — прошлый раз дрова-то почем купила, а?

— Что ж, по двенадцати с полтиной, да зато какие дрова!..

— Люба! — сказала вдруг Марья Петровна — и все замолчали. — Так ты что говоришь об этом деле? Он за Алевтину сватается?

Алевтина сидела молча.

— По-моему — он в Тину влюблен, — поспешно сказала Люба. — Да и все это видят. Он говорит, что «мне, говорит, с Алевтиной Евстафиевной много о чем потолковать надо».

— Ну и хорошее дело, — произнесла Марья Петровна. — Не знаю, как другие, — она поглядела на всех присутствующих поочередно, — а я бы благословила.

— Егор Васильевич узнавал — состояние есть от матери. Ты как думаешь, Евстафий?

— Я рад, я рад... Только если Тиночка... Как она хочет... Он нравится тебе, Тиночка?

— Ничего... Кажется, образованный человек... Только, папаша, он мне еще не делал предложения...

— Ну, это пустяки, сделает, если влюблен... А вот что: ему, по-моему, службу надо...

— Об этом-то мы и хотели поговорить, Евсташа, — сказала Марья Петровна. — Я тоже нахожу, что ему необходимо служить. Так вот Егор Васильевич может через одного знакомого достать ему место мирового судьи, выберут наверно, может быть, даже здесь... Вот Андрюша тоже тут постарается...

— Я с удовольствием, — басом сказал Андрей Лукич.

— Хороший ли он человек-то? — простонала тетя Софья Петровна, худощавая и крайне болезненная дама.

— Такой человек, тетя, такой человек, умница, не гордый — уж не сомневайтесь, тетя, — воскликнула Люба, сияя от радости.


IX


Были последние дни мая. Экзамены в университете кончились и Новоселов дожидался только заграничного паспорта, чтобы выехать из Москвы.

Счастливое настроение не покидало его. Он весело укладывал свои чемоданы, разбирал старые письма, бумаги... Даже Москва ему стала мила в эти теплые, ясные дни. В мае везде хорошо. И он часто с удовольствием наблюдал, как вдруг сразу потемнеет небо, набегут темно-лиловые тучи, странная тень ляжет на белый дом против его окна и глухо загремит отдаленный гром. Извозчики поднимают верх над пролетками, а вот бежит девчонка из мелочной лавки и ветер так и треплет ее волосы. Гром все слышнее, молния освещает всю комнату — и вдруг пойдет частый-частый дождь, закроет все, точно сетью, шумит и гнет молодые листья березы в палисаднике. Когда перестанет — по улицам текут целые реки, журчит вода в канавах и тащит за собой щепки, стружки, бумагу, старый башмак... Ребятишки с голыми ногами бродят по лужам; дворники выметают сор прямо в канавы — вода унесет... А небо опять чистое, дышать легко, и солнце еще ярче освещает мокрые камни тротуара и потемневшие заборы.

В один из таких дней Люба позвала Новоселова ехать с ней, с барышнями Ступицынами, еще с несколькими студентами в Нескучный сад.

Новоселов не хотел ехать. Алевтина смущала его радостное настроение; ему казалось, что он виноват, что не сумел кончить начатого, остыл к делу и бросил, а другой на его месте смог бы заслужить доверие этой девушки, стать ее другом и помочь «живой душе». А они последнее время и не видались почти.

— Собой был занят, мечтами своими, — сердился он на себя. — А это все — так, мимоходом, — явился, сейчас Спенсера, развивать... А теперь — извините, собственные дела... И даже не желает встречаться... Гадость какая! Нет, еду в Нескучный сад!

Новоселов еще первый раз этой весной был за городом. Он шел по сырой дорожке рядом с Тиной — все сейчас же разбрелись в разные стороны — и чувствовал, что его счастливое настроение растет. Солнце зашло — и небеса были прозрачны и пусты, как никогда не бывают днем. С душистых березовых веток, наклоненных над дорожкой, падали капли недавнего дождя. Пахло сырыми листьями, землей и желтыми весенними цветами.

Тина и Новоселов вошли в круглую беседку. Беседка была ветхая, с кривыми столбами и почерневшими скамейками. Узкая, крутая тропинка вела в овраг, сплошь заросший кустами и деревьями; тропинка то светлела между зеленью, то пропадала; издалека слышались всплески весел и голоса на реке.

«Неужели она не чувствует, как хорошо? — думал Новоселов. — Неужели ей не хочется, как мне, бежать вниз, в этот овраг, быстро-быстро посмотреть, что там... Там, верно, так хорошо, у ручья. Неужели ей ничего не хочется?»

Он взглянул на Тину.

Она сидела такая же бледная и простая, так же равнодушно сложив руки на коленях, как в своих душных московских комнатах, и смотрела пред собой.

Новоселов был бесконечно далек от любви к ней; но ему опять стало жаль ее сердцем, глубже прежнего, и стыдно за свое счастье, которому она, тоже человек, была так чужда.

— Алевтина Евстафиевна!

Она обернулась.

— Я с вами давно не говорил... Вы помните, вы тогда соглашались со мною... Вам трудно здесь жить... И так в самом деле нельзя жить... Стыдно пред собой и пред людьми... Я понимаю, одной вам невозможно; вам надо помочь — и я готов вам помочь. Только надо сразу решится на серьезный шаг, порвать, тут понемногу нельзя... Решайтесь, у вас есть воля... Я еду за границу, хотите, я все узнаю, устрою для вас? К осени вы приедете, я помогу вам вначале, потом стану писать вам... Хотите, сделаемся добрыми товарищами?

Он был взволнован. Он сам увлекался своими словами и взял ее за руку.

Тина подняла глаза и помолчала.

— За границу? — спросила она. — Зачем же за границу?

Новоселов не ответил.

— Я вам давно хотела сказать, Михаил Сергеевич, да все не приходилось. Папаша велел передать. Место для вас хорошее есть, в мировые судьи. Здесь даже, в Москве. Только надо вам поехать к дяде Егор Васильевичу, он вас к своему знакомому свезет; на первое трехлетие наверно выберут, а там и на второе, вероятнее всего...

Новоселов растерялся.

— То есть как, зачем?.. Мне в мировые судьи?.. Но ведь я за границу...

— Да отчего же? Здесь у нас можно хорошо устроиться.

Новоселов начал понимать ее.

— Но ведь я учиться еду. Работать... — повторял он. — Я уж уложился, мне нельзя.

Тина помолчала.

— Вот как... — сказала она наконец. — А я думала... Папаша рассчитывал, что мы... Тем хуже для вас; такое место, да еще в Москве, трудно достать, — прибавила она хладнокровно.

Новоселов увидал, что ему не грозит никакая опасность, что эта девушка не ловит и даже не ищет его; но сердце у него сжалось. Он посмотрел на Тину — и вдруг что-то неживое почудилось ему в этих бесцветных, спокойных глазах и ровной бледности некрасивого лица. И ему стало ясно, что она вся, эта девушка — мертвая, что и Спенсер, и Милль — только одежда, идущая к ней так же, как к Варе ее пунцовые ленты...

— Ну, пойдемте, — сказала Тина. — Я ноги промочила.

И в каждом ее слове, в звуках ее голоса Новоселов чувствовал ту смерть души, пред которой бессильно все человеческое участие и всякая жалость.

Примечания:
Северный вестник. 1891. Кн. 3.
  • Варварин день — 4 (17) декабря в намять о святой великомученице Варваре, погибшей ок. 306 г. за христианскую веру от рук отца-язычника. Вместе с нею была замучена и казнена усекновением головы мечом христианка Иулания.
  • Спенсер Герберт (1820—1903) — английский философ и социолог, один из родоначальников позитивизма, популярного в России второй половины XIX в. учения о том, что подлинное (позитивное) знание есть совокупный результат специальных наук.
  • Милль Джон Стюарт (1805—1873) — английский философ и экономист, основатель английского позитивизма. В тексте неточно называется его книга «Утилитаризм», многократно издававшаяся в России и в Европе.
  • Кант Иммануил (1724—1804) — немецкий философ, родоначальник классической философии.
  • Писарев Дмитрий Иванович (1840—1868) — публицист, критик, утопический социалист. Отрицал значение творчества А. С. Пушкина с позиций нигилизма.
  • Добролюбов Николай Александрович (1836—1861) — критик, публицист, революционный демократ, видевший назначение литературы в обличении существующего строя.
  • Белинский Виссарион Григорьевич (1811 — 1848) — критик, публицист, философ.
  • Собачья площадка — бывшая площадь в районе улиц Арбат и Большой Молчановки, возникшая на месте Псарного (Собачьего) двора для царской охоты.
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 4. Лунные муравьи: Рассказы. Пьесы. — М.: Русская книга, 2001. — 528 с., 1 л. портр.