Помню, в детстве, в бабушкином сундуке, долгое время я видел распоротый салоп, точно такой. Только от него, и из сундука, особенно сладко и пронзительно пахло. Я называл этот запах столетним. И мне казалось, что от платья Адели не может так не пахнуть.

Зинаида Гиппиус, «Вне времени. Старый этюд»

Новые работы из декоративной штукатурки.

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Шум смерти

Мы шли, я и Мария, по улицам тихой Сиены.

Час был предвечерний — предночной: уже кое-где в домах затеплились огни. Темные дворцы, вступающие в улицы и сужающие их — казались черными, и на быстро меркнущем небе зубчатые карнизы были резкие, точно угольные. Над серыми проходами, в верхней глубине, тоже затеплились огни, — белые, мерцающие звезды. Осенний воздух дрожал тихо и ласково. Сиена молчала.

Мария — была женщина, которую я любил, и которая, я знал, любила меня. Я видел ее лицо при свете звезд, а когда мы проходили мимо дома с освещенным окном и сверху падали более красные, более яркие лучи — я видел ее лицо более ясно, — и радовался, что оно мне не кажется неожиданным, что я узнаю его и при звездном мерцании, и в последнем умирании дня.

Из узкой, черной улицы мы медленно вышли на площадь. Тут было светлее, потому что было больше неба. Площадь, широкую и гладкую, как зала, — окружали стены. В стенах, кое-где, были окна, — там сделали дома, но все-таки это были стены, а не настоящие дома.

В правом углу площади, занимая ее четверть, прилегая к стенам, — стоял собор. Весь из черного и белого камня, со многими, острыми вершинами, великолепный и громадный — он казался маленьким и бедным, потому что площадь с ее стенами была слишком велика, потому что собор только скромно приютился в углу, точно отступив назад.

Вся площадь когда-то была одним началом собора. Стены росли вверх, чтобы поддержать купол, широкий, как и вечернее небо, покрывающее площадь. Уже с одной стены на другую перекинулись каменные галереи, хоры; они видны были там, слева, где стена площади прерывалась толпой белых колонн, громадных и стройных. За колоннами, за стенами нерожденного собора — кончалась площадь: там была гигантская лестница вниз, широкая до дерзости, — ненужная теперь паперть. С каменных, полуразрушенных галерей, вниз, к белым колоннам, свисали длинные, желтые травы.

Это было очень давно — люди задумали выстроить собор неслыханной величины, с куполом, похожим на небо. Но потом ужаснулись, испугались своих желаний, вспомнили о смирении, покорности и бедности — оставили полуподнятые стены, галереи и колонны с дерзкой папертью разрушаться, и окончили, и накрыли крышей храм смиренному и кроткому Богу в маленьком уголку начатого собора.

У теперешнего, у конченного, паперть была красивая, величественная — но удобная для человеческого шага.

Мы подошли ближе. Дверь была, кажется, отворена. Но стояла тишина и внутри, и извне. Пустынная площадь, пустынное небо. Тишина спускалась сверху — и здесь встречалась с земной, идущей от старых стен, от недовершенных человеческих дерзаний.

Была тишина и тень. Но вдруг, за выступающим углом одной стены, там, где был проход, — послышался топот ног множества бегущих людей. Камни дрожали и отвечали. Кроме этого стука, грохота — были еще какие-то невнятные, громкие звуки, всегда сопровождающие толпу. Я не мог бы сказать, крики это, шум дыханий, плач или смех: но это был гул, проникающий воздух насквозь. Тишина бесшумно взмахнула крыльями и куда-то улетела — вероятно в небо.

Мне показалось, что Мария вздрогнула. Но может быть и нет; я не знаю, потому что моя рука не касалась ее. Мы оба смотрели на угол черной стены и ждали.

Шум и топот рос, приближался, приблизился. Из-за угла выбежали двое людей, потом четверо, потом еще и еще, и я уже не мог их считать. Первые люди были все в черном, с длинными, черными покрывалами на головах, скрывающими лица; только для глаз были прорезаны круглые отверстия, отороченные красным. За этими людьми бежали другие, в белом; у них так же белые покрывала падали на лица; и такие же круглые отверстия были вырезаны для глаз. Каждый человек держал в руке факел, высокий и смолистый; от быстрого бега пламя факелов было длинное, извивающееся назад; впереди красного огня бежал темный дым; чем сильнее трещала смола, тем гуще свивался дым. Люди бежали к собору и не иссякали; а все лились да лились из-за угла, из узкой улицы. От них стало черно на площади. И когда они двинулись из-за угла уже сплошной стеной, — я увидал, среди них, двух лошадей, покрытых темным, и катящуюся колесницу. На ней стоял высоко большой гроб, тоже длинно покрытый и колеблющийся от поспешного движения.

Смутный связный гул стал широким, почти оглушающим. Его густую, ровную тяжесть теперь разрывали звуки более острые, более легкие: пение детских тонких голосов, то пропадающее, то возникающее, — и женские крики и плач. За гробом шли разные люди — очень много. Были здесь и без факелов, и с незакрытыми лицами, были женщины и дети.

Гроб уже подъехал к паперти, его уже сняли, подхватили и снесли в церковь, а толпа все прибывала. Плачущие и стонущие женщины прошли по ступеням за гробом, мимо нас, — и в эту минуту острые вопли заглушили для меня даже широкий и тяжкий гул толпы. Мы отошли молча немного в сторону, хотели сесть на ступеньку паперти, но не было места, и мы просто остановились наверху у самой стены собора. Тонкое детское пение прекратилось, рыдания, вскрики и гул всех людей, вместе сделались было явственнее и проще. Но тотчас же из собора, проходя по стенам, дрожа в них, — раздался голос органа. Сухой, настойчивый, громкий, неразливающийся, а звонко-скрипящий, как медная струна. Один звук, одно гудение входило в другое, усиливало его, тянуло, не прерывая — и они вместе шли вверх, в купол слишком узкий, и он их превращал почти в рев.

И все-таки голос органа не заглушил вполне ни топота прибывающих на площадях людей, ни перерванных стонов в церкви. Их даже не заглушил, а как бы вынес на поверхность разрезавший воздух новый звук: голоса многих, мелких колоколов, с ударами неправильными, жалобно хриплыми, с тупой, медной беззвонностью в конце удара, точно в каждом колоколе, где-то, была трещина.

Около нас, на паперти, толпились люди в черных мешках с вырезанными глазами и много женщин. Факелы, треща, догорали, и дым от ним был плотнее и едче.

— Ах! — сказала одна женщина, со здоровым, свежим лицом, в белом чепце и шали. — Ах, я просто видеть не могу несчастную синьору Руморе, да и синьорин, да и молодых сыновей! Услышу, как они надрываются — и не могу удержать рыданий, кричу и плачу сама, как будто покойник мне родной брат или муж!

Другая женщина, уже старуха, громко вздохнула и покачала с сокрушением головой.

Я спросил первую, в чепце:

— А кто — покойник?

— Разве вы не знаете? — словоохотливо и громко ответила женщина. Она возвысила голос и он, резкий и ясный, был совсем на поверхности гула других, слитых, голосов, падающих сверху звонов, дрожания и воплей органа. — Вы не знаете? Кто же в Сиене не знал синьора Руморе, почтенную синьору, его супругу и молодых синьорин? Правда, сам синьор был тихий, все сидит над своими книгами, по неделям его не слышно. Но он был — Царство ему Небесное, — очень знаменитый человек, и не скоро по нем прекратится плач! И как он страдал перед смертью — Святая Дева! Не дай Бог никому таких страданий! Я частенько заходила к ним — у них моя невестка, донна Чиччия, в экономках служит — так поверите ли, сердце на куски разрывалось! Не умею уж вам сказать, какая у него болезнь была, — но только тридцать пять дней, тридцать пять ночей он голосом кричал, не дом был, ад какой-то! Синьора голову потеряла, рыдает, донна Чиччия тоже. Во всяком уголку его было слышно, да ровно так кричал, да громко, под конец уж только хрипеть начал. На улице, подходишь, бывало, и то его слышно. Во всю жизнь, я думаю, столько от него шума не было, — прости ему Царица Небесная!

Женщина быстро перекрестилась, несколько раз подряд, поправила шаль и продолжала:

— Да, истерзал он душу синьоры своей смертью! Вон она как рыдает! Пойти посмотреть, есть ли около нее кто-нибудь, дают ли ей соли. Она уже два раза в истерике лежала, а что еще на кладбище с ней будет, Пресвятая Дева!

С этими словами женщина растолкала толпу людей на паперти и пошла в собор.

Орган тянулся, ширился и гремел, колокола торопливо и жалобно звякали, в церкви пело и плакало, на площади люди гудели и шумели с переливами. Люди в черном и белом, с вырезанными глазами, торопились зажечь новые смоляные факелы, взамен догоревших; надо было приготовиться опять бежать впереди колесницы, когда вынесут гроб. Факелы, новые, зажигались, трещали и тяжелые капли смолы со стуком падали на камень папертных ступеней.

— Пойдем, — шепнула Мария совсем тихо, но я ее услышал.

Мы двинулись вниз, сошли на площадь, с трудом и терпением пробрались сквозь гудящую черную толпу.

Мы приблизились к тому краю площади, где стена прерывалась лесом белых колонн. Над ними шли старые каменные галереи, из расщелин камня свисали до колонн длинные пряди травы.

Мы прошли между рядами колонн — рядов было так много и площадка так широка, что шум для нас упал сразу, — прошли к самому краю мраморной лестницы, уходящей вниз, — широкой до непонятности, паперти нерожденного собора. Паперть белела под звездными лучами, спускалась — и конец ее, ее последние ступени, покрывала тень, они были не видны.

Я сел у колонны, на вершине лестницы. Мария села рядом со мною, лицо ее опять было освещено только белыми, бледными лучами звезд — и я узнавал и видел его в тени таким же, как при свете солнца. Еще доносился, широкими волнами, гул и шум с площади. Но издалека он казался то падающим, то вырастающим шумом ветра или моря — и не нарушал здешнего молчания звезд.

Вдруг я услышал опять тихий и робкий голос Марии. Она спросила:

— Скажи мне... а потом, там, на Campo Santo... Где трава густая, где солнце в полдень светит и жжет, и пчелы шелестят в цветах — там ведь будет... тишина?

Она пугливо ждала моего ответа.

— На Campo Santo, Мария, придут знакомые и почитатели, священники станут служить мессу и — ты слышала? долго шум его славы не утихнет в стенах города Сиены.

— Но потом, потом, когда пройдут годы, когда все пройдет и все забудется, тогда станет ему спокойно на Campo Santo, тогда, скажи, — смерть сделается ли тихой?

— Тогда, Мария, давно не будет смерти, того, что зовут смертью. Живые травы поднимутся из земли, пчелы зашелестят в цветах, живые облака пройдут по небу и если смерть — путь, совершение — в уже совершившемся не будет, нет смерти, есть тишина. И во всем совершенном и свершенном — нет, смерти, есть тишина.

Звезды выросли, затрепетали ярче, безмолвные и бледные. Глухой шум сник, все молчало кругом, широкое воздушное.

И наша любовь молчала между нами.

Примечания:
Альманах «Северные цветы на 1911 год». М.: Скорпион, 1911.
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 4. Лунные муравьи: Рассказы. Пьесы. — М.: Русская книга, 2001. — 528 с., 1 л. портр.