Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? И неужели это уродство обязательно?

Зинаида Гиппиус, Дневники, «Синяя книга»

http://rump3.net/ скачать популярные новинки: новинки мп3 русские скачать.

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Развлечение

(Очерк)


I


По деревянным мосткам города Медыни быстро шла девушка, одетая как барышня. На вид ей было лет двадцать пять. Бледное длинное лицо казалось чем-то озабоченным. Вся она была не привлекательна и не красива, а замысловатый провинциальный наряд еще больше портил ее фигуру с круглой, сутуловатой спиной.

Она миновала ряды, длинное казенное учреждение вроде почты, затем небольшой городской садик около белого собора на берегу извилистой крутобережной реки Медыни. Вдали, за рекой, уже кончался городок, начиналась песчаная пустыня и синие сосновые леса. Под сентябрьским солнцем, ясным и холодным, и леса, и воды Медыни казались холодными, неприветными. Издавна городок Медынь считается почему-то местом живописным, а ввиду его недальнего расстояния от столицы удобным для дачного местопребывания. Медынские домовладельцы строят дачи и отдают их по возможно дорогим ценам. Но, несмотря на то, что дачи не пустуют — следовательно, в Медыни летом народу гораздо больше, весь этот народ не заметен. На улицах и в садиках почти всегда глухое запустение. Многие жили в 2—3 верстах у помещиков в имениях. Везде кругом места были не веселые: песок, небо, сосны, да хорошо извилистая речка блеснет среди желтых берегов.

Бледная девушка подошла к домику в конце города, где начиналось шоссе. Домик был выстроен по-зимнему, маленький, старый и неуклюжий; наискосок был трактир, валялась солома, стояли понурые лошади с пустыми телегами. Девушка хлопнула калиткой и через незапертое крыльцо вошла в переднюю, а потом в комнату побольше, довольно светлую, но убранную беспорядочно: тут валялись краски, тряпки, кисти, рамы: на стульях и на мольберте стояли намазанные холсты, а за столом, сбоку, где виднелась неубранная от чаю посуда, сидел не то дворник, не то лакей в сером замасленном пиджаке с пожилым темным лицом. Волосы он стриг под щетину, а редкая черная борода и усы придавали ему неопрятный вид.

Человек в пиджаке посмотрел на вошедшую и закричал злобно и визгливо:

— Да что это такое! До каких пор вы будете шататься? Посуда не убрана, Анисье в кухне дела много, Федька кричит: «где Лара?» А Лара изволит до третьего часу не являться.

Девушка, которую звали Лариса Викентьевна, отвечала не менее холодно:

— Сами знаете, не попусту хожу. Кончились уроки — и пришла, и визжать нечего.

С этими словами она швырнула на стул портфель, на котором было написано «Musique», и стала снимать шляпу.

Лара не иначе говорила со своим отцом, как ссорясь, и в ссорах проходили их дни. Кричал Викентий Иванович, кричала Анисья, кричал Федя, шестилетний Ларин брат, кричала и сама Лара. Она ухитрилась в Медыни найти уроки музыки несколько лет тому назад, и с тех пор хозяйство их немного улучшилось. Викентий Иванович был художник-любитель. Картин его никто не покупал, да и продать было бы негде. Этот маленький домик был его собственный, да были еще три дачи у полотна железной дороги — главный доход семьи. Викентий Иванович был человек не столько сердитый, сколько озлобленный. Случалось, он и пил, и во хмелю был буен.

— Послушайте, папаша, — сказала Лара, останавливаясь перед отцом в немножко трагической позе. У ней вообще и в лице, и в фигуре было что-то трагическое. — Сегодня Васютин приедет из своего имения звать вас туда гримировать на спектакль, — вы не вздумайте отказываться.

— Какой еще спектакль?

— Да ведь вы знаете, знаете прекрасно! — нетерпеливо заговорила Лара. — Устраивается спектакль с дачниками, и я принимаю участие — сто раз вам говорила.

— Что-то ты, матушка, слишком усердное участие в васютинских удовольствиях принимаешь, — ядовито заметил Викентий Иванович, — можно бы и поудержаться. Целое лето только в Сосновку и прыгаешь.

— Ну, я с вами рассуждать не намерена, — презрительно сказала Лара, — я вас только предупредила, чтобы вы не вздумали отказываться. Да уберите вашу мазню, потому что стыдно, если Васютин приедет сам.

И, не заботясь ни о чайной посуде, ни о том, где ее братец, Лара вышла, хлопнув дверью.


II


С задней стороны домика не было сада, но зато длинный огород спускался почти к берегу Медыни. С одной стороны у забора стояла береза, а под березой — скамейка. Лара уходила на эту скамейку всегда, когда хотела быть одна. Береза была совсем желтая, бледная и грустная. Холодный ветер с особым, резким и свежим, запахом осени шевелил слабые листочки. Со стороны безмолвной и блестящей реки несло не то гарью, не то обветренным полем. Осенняя дымка стлалась на горизонте. Только море хвойных лесов за рекой не колыхалось — деревья были беззвучные и равнодушные: не все ли равно соснам, осень, или весна, или зима? Ларе было очень грустно. Может быть, ей хотелось плакать, но какая-то злобная решимость скрыть горе останавливала ее. Осень не принесет ей никакой перемены. Так же, как и прошлый год, и позапрошлый, и целых восемь лет она жила зимой, так же будет жить и теперь. Только дачники разъедутся, начнутся дожди и труднее станет пробираться на уроки по грязным улицам. Дома ссоры с отцом, с Анисьей, усчитывание копеек, ремонт по дачам к весне... и опять весна, и опять осень. Она странно — не думая — прожила эти года, только теперь в первый раз ей стало трудно. Она никого не видала, прямо из института 17-ти лет приехала сюда, и с тех пор уроки и ссоры, ссоры и уроки, знакомство с дачниками, редкое и неинтересное, потому что сама Лариса не казалась интересной со своим бледным лицом и неприятным характером. Среди постоянных жителей Медыни, с которыми Лара и ее отец сообщались немного, она слыла умной. Эту репутацию дало ей ее подсмеивание над людьми. Может быть, это был ум, а может быть, просто злоба.

Застучали колеса тележки. Лариса вскочила, выпрямилась и пошла к дому. Васютин уже входил на крыльцо. Это был человек лет тридцати, худой как жердь, с болтающимися руками, впалыми желтыми щеками и редкой, точно выдерганной, бородой. Он, впрочем, совсем не казался унылым и неприятным. Напротив, говорил скоро и живо, но, несмотря на свою болезненность и, может быть, благодаря ей, был порывисто весел и предприимчив. Говорили, что он из «простых» и что богатое имение «Сосновка» досталось ему случайно. Мать его, с которой он, как человек холостой, жил вдвоем, была женщина вовсе не образованная.

— Нет, уж, пожалуйста, пожалуйста, Викентий Иванович,— говорил он нежно и деликатно, — уж выручите нас, это прощальный спектакль: все почти дачники завтра уезжают; нам необходим гример. Вы художник, вы все должны уметь. Вот просите, Лариса Викентьевна, — прибавил он, увидя входящую Лару.

— Да папаша поедет, он уже обещал, — отозвалась она, грациозно улыбаясь.

Старик было вздумал ломаться, отговариваться неуменьем, но его уговорили, и тут же Васютин его увез на своей тележке. Было еще рано, но Васютин хотел посоветоваться с Викентием Ивановичем насчет декорации и занавеса. Лариса обещала приехать к 6 часам.


III


Имение «Сосновка» лежало всего в двух верстах ог города. Ехать нужно было сыпучими песками по сосновому лесу, невысокому, запыленному. Главный недостаток имения — это отсутствие всякой воды. Река Медынь обходила его стороной. Барский дом, совсем обветшалый, разлапистый, Васютин отдавал в наймы. В барском доме было жить невесело: он стоял совсем в стороне, в лесу.

А на открытом месте, голом, по берегу ручейка, Васютин выстроил целый ряд дач, маленьких, сквозных и недорогих. Сам он тоже поселился в этом ряду — для общества. Выстроил было он в сторонке и большую дачу с залами, бархатной мебелью, которой было, впрочем, чрезвычайно мало, с балкончиками и фронтончиками, но дача эта так и осталась пустая: люди, платящие за лето по тысяче рублей, не ездят в Медынь...

В этой пустой даче Васютин и решил устроить спектакль — потешить своих летних жильцов в последний раз.

Сентябрьские сумерки наступили рано. На сером небе с мигающими звездами чернели зубцами силуэты сосен, которые росли около пустой дачи: она, как и старый дом, была прямо в лесу. Громадная зала, без всякой мебели, скудно освещалась керосиновыми лампами. В одном углу поперек тянулась низкая занавесь, далеко не достигавшая до верху, да и с боков она не доходила до стен, так что в этих местах пришлось закрыть платками и шалями. На «сцене» постлали ковер, поставили кресла. В беспорядке и без толку сновали барышни, девочки, маленький кадет и сам Васютин. В пустом доме было холодно и сыро. Поэтому на Васютине болталось зимнее пальто внакидку, а шея была обмотана шарфом. Сам он не играл, он был и режиссер, и костюмер, и суфлер и просто из сил выбивался, чтобы как-нибудь и что-нибудь устроить.

В темную половину залы, предназначенную для зрителей, уже начала собираться публика: мамаши играющих барышень, тетушки, а позади — горничные, кухарки и дворник. Странное дело — в Сосновке, как и в Медыни, замечался удивительный недостаток в мужском поле: на всех горничных здесь был только один элегантный дворник, как, увы, — на всех сосновских барышень был только единственный кавалер. Васютин не считался ввиду своей болезненности и вечному лихорадочному беспокойству. Не считался так же и приютившийся в задней комнате за сценой офицерик Катышкин. На него решительно никто не обращал внимания из целого сонма барышень, мелькавших мимо.

В этой довольно большой комнате позади сцены, где мерцали две свечи, не было ровно никакой мебели, кроме нескольких скамеек и одного белого стола.

Пьесы шли такие, в которых было несколько женских ролей и только одна мужская, потому что при всем желании не мог же единственный сосновский кавалер играть две роли в одной пьесе.

Офицер Катышкин мог бы пригодиться на что-нибудь, но, по несчастью, был совершенно косноязычен.

Когда он говорил, например, «убрать его», то вместо этого получалась «телятина». Пробовали на репетициях взять его суфлером, но актрисы заговорили черт знает что, даже слушать было стыдно. И Катышкина удалили.

Он сидел теперь маленький, в беленьком кителе, с личиком, напоминающим новорожденного ребенка. К довершению сходства на голове у него росли не волосы, а нежный пух. Катышкин был веселого нрава. В обыкновенное время, на прогулке или дома, с барышнями он приплясывал, прискакивал, вертелся, острил — одним словом, усердствовал сколько мог, но теперь он был грустен, потому что ему хотелось играть в спектакле.

Барышень по их многочисленности трудно было отличить одну от другой: белокурые и черноволосые, они почти все были из тех барышень, которые летом носят малороссийские и мордовские костюмы и с мая по сентябрь ходят на прогулку все с одной и той же книгой. Здесь их еще соединяло одно общее чувство к сосновскому кавалеру. Все они благоговели перед ним более или менее.

— Господи, ведь это же нельзя! — надрывался желтый Васютин. — Ведь уж десятый час, когда же это будет! Пожалуйста, прошу вас!

Пожилая молодящаяся вдова, черная и сухая как вчерашняя корка, подскочила к Васютину с легкостью пятнадцатилетней девочки.

— Мы совершенно готовы. Я совершенно готова. Это все мосье Запалилов: он такой кокет. Нашел, что штатское к нему необыкновенно идет, и все еще смотрится в зеркало.

В эту минуту мосье Запалилов показался в дверях мужской уборной, но которую правильнее было бы назвать Запалиловской уборной, ибо ни один мужчина, кроме него, в ней не одевался. Запалилов был не более как студент третьего курса юридического факультета. Он был высок и гибок, как хлыст, имел черные усы, темные волосы и белое узенькое лицо с выдающимся носом и убегающим назад подбородком. Лицо его было так узко, что для того, кто смотрел en fase, щеки почти не замечались, но зато профиль его был великолепен — можно было подумать, что кто-то на время положил мосье Запалилова в книгу и немного подсушил его, как сушат цветы. Известно, что две сосновские барышни насмерть поссорились, когда одна сказала с досадой другой, что Запалилов похож на разрезальный ножик.

Теперь он был в обыкновенном черном сюртуке, но форменный мундир его имел ослепительно белую подкладку, как у гвардейцев. Башмаки он носил мягкие и длинные, без каблуков.

— А подгримироваться, а подгримироваться? — заюлил Васютин. — Вот сейчас, сию минуточку. Викентий Иванович, пожалуйте сюда!

Викентий Иванович, который до тех пор сидел безмолвно, никем не замеченный, рядом с офицериком Катышкиным, выполз из темного угла и начал вынимать краски. Барышни при виде красного носа и убогого костюма Викентия Ивановича попятились; отшатнулся слегка и Запалилов.

Одна барышня даже приняла Викентия Ивановича по его пиджаку за человека из «низкого звания» и сказала по-французски с гимназическим выговором:

— Mon Dieu quel horreur!1

Но, даже если бы Викентий Иванович не понимал по-французски, понимала Лариса Викентьевна.

Она быстро подошла к отцу и сказала, насильственно смеясь:

— Папаша, хорошенько загримируйте мосье Запалилова: он будет играть моего мужа.

Барышни прикусили язычок, а многие надулись. Запалилов с брезгливостью покорился. Викентий Иванович стал его мазать, быстро шевеля руками.

Свечи горели тускло, и на стене двигались громадные черные тени от рук Викентия Ивановича.

Барышни, хихикая и путаясь, выбежали. Одна Лара осталась за стулом Запалилова. Она была бледнее обыкновенного и серьезна. Викентий Иванович сказал:

— Дай я тебя подрумяню.

Но она нетерпеливо отмахнулась:

— Нет, не надо, — и продолжала молчать, глядя на Запалилова.

Васютин обливался потом в своих шарфах. Он вздумал прикомандировать к себе заштатного Катышкина, и тот ковылял за ним без пользы, но повсюду, как привязанный. И когда Васютин убеждал начать, Катышкин делал жесты руками и открывал рот, как будто и он тоже убеждал.

Наконец Запалилов поднялся со своего места и произнес:

— Пора!

Все барышни, услыхав приказание, мгновенно перестали суетиться и решили, что точно, пора.

Маленький кадетик, которому поручены были шнурки от занавеса, объявил шепотом, что публика есть. На лавках, во мгле, действительно темнели фигуры, закутанные в тальмы.

Были и приезжие. Медынские гости и даже кавалеры: какой-то юнкер с толстенькой дубинкой и неприличной физиономией, несколько гимназистов-подростков и почтмейстер. Пришел тоже поврежденный пожилой офицер с белой собакой: он зиму и лето жил в Сосновке с тех пор, как от кутежей в ранней юности лишился языка и половины смысла.

Публика ждала терпеливо и прислушивалась к разговорам на сцене, тихим, быстрым, но ясным.

— Боже мой, Боже мой, — шептал голос Васютина, — что вы делаете? Ведь вы пианино-то поставили совершенно не на виду у публики, а за шалью; как же там Лариса Викентьевна будет играть свою мандолинату? Ведь она по пьесе должна ее на сцене играть.

И затем слышно было, как перетаскивали тяжелое пианино.

Наконец, уже в десять часов, раздался колокольчик, сопровождающийся сдержанным хохотом. Кадет за кулисами дернул за шнурок, занавесь, тяжко скручиваясь, поднялась. Катышкин в это время был на сцене, поправляя ламповый абажур; он зайцем выбежал вон, и некоторое время зрители любовались только ковром и креслами.

Наконец вышла разряженная вдова и стала неестественным голосом изображать девочку. Выбежало несколько барышень, и все они, неловко вертясь и поминутно оглядываясь на спрятанного за шалью суфлера, говорили неестественными голосами. Затем вышел Запалилов, который играл, не теряя своего достоинства, небрежно и слабо.

С кое-какими неловкостями пьеса дошла до конца. Снисходительные мамаши захлопали, а через четверть часа началась другая пьеса, в которой участвовало меньше барышень и Лара играла жену Запалилова.

Она, не подрумяненная, была бледна как смерть. Издали, на освещенной сцене, заметнее был недостаток ее фигуры — сутуловатая спина. Она играла порывисто, неумело, некрасиво и взволнованно. Каждое слово своей роли она повторяла добросовестно, явственно. Обвязав голову, как будто бы больного мужа полотенцем, она, как следовало по пьесе, подошла жеманно к нему проститься со словами:

— Ну, до свидания, негодный турка!

И эту глупую фразу она произнесла с таким старанием и отчетливостью, что и зрителям, и Запалилову стало не смешно, а неловко.

У нее был монолог в конце пьесы, где она весело уверяет мужа в своей любви и признается в разных хитростях, на которые она пускалась из ревности. Этот монолог должен был быть забавным по мысли автора, а у Лары он вышел какой-то странный, неловкий, не то трагический, не то скучный. Занавесь, готовая упасть по шнурку кадета, нависала все больше и больше, и под этой кривой занавесью, размахивая руками, Лара говорила слова пьесы, обращенные к Запалилову.

Он чуть-чуть улыбался и даже пожимал плечами, глядя на неистовство актрисы.

Лapa успеха не имела. Все даже были довольны, что пьеса кончилась. Дивертисмент гораздо больше понравился публике. Анонсы для развлечения делал Катышкин, и — что бы он ни объявил — публика смеялась.

Вышла толстенькая барышня, озираясь, как кошка, которая идет на крышу, прочитала монолог Татьяны: «Довольно, встаньте...»

Юнкеру монолог понравился и показался смешным. Он зааплодировал, захохотал и застучал дубиной.

После барышни явилась черная вдова и прочла «Сон в летнюю ночь» Майкова:


Долго ночью вчера я уснуть не могла... —


пела и ныла вдова, а когда дошла до того места, где «он» говорит ей:


...все
Для тебя, для моей королевы, —


она, чтобы не было ошибки, указывала все время пальцем на себя.

Гимназистки, ровно как и юнкер, нашли стихи скучными и даже тихонько шикнули.

После этого явился Катышкин и объявил, что на этот раз — все «кончено».


IV


Удивительно было, как Васютин не скончался в этот многотрудный вечер. Благодаря его деятельности в уборной появился самовар, закуски из Медыни, варенье и конфеты. Одна барышня, скисшая как молоко и даже уже не имевшая никаких претензий, согласилась разливать чай. Подрезанные и прямые волосы у этой барышни лежали на лбу до бровей унылой бахромой. Васютин признательно пожал ей руку.

Мамаши были приглашены к чаю, но скоро уплыли. Юнкер и гимназисты остались на бал по просьбе Васютина.

Занавесь убрали, залу осветили, и она превратилась в танцевальную. Вынесли всю мебель, только один диван оставили в углу — для поврежденного офицера с собакой: он чрезвычайно любил смотреть на танцы.

Шаловливая вдова подбежала к пианино и заиграла вальс. Катышкин немедленно схватил первую попавшуюся барышню и завертелся. Гимназистики также умели танцевать, а юнкер с дубиной оказался бесполезен и даже вреден, потому что от его сапог несло дегтем.

Но бал можно было счесть открытым только тогда, когда мосье Запалилов, сияя пуговицами студенческого мундира, пошел с приседавшей от счастья толстенькой барышней. Удивительно танцевал мосье Запалилов венский вальс: он и приседал, и колебался, и плыл, мягко выделывая па своими бесшумными башмаками.

Скоро вдову за роялью сменила закисшая барышня: вдове хотелось принять участие в танцах, а барышне все равно нечего было терять.

Время шло, бал становился оживленнее, даже Васютин принял в нем участие. Катышкин со своим пухом был неутомим.

Запалилов две кадрили подряд протанцевал с Ларой, что никого не удивило. Потом Лара ушла в другую комнату, пустую и совершенно темную, и села там на окно. Из залы доносились звуки захудалой польки. Викентий Иванович давно уехал, оставив дочь на попечение Васютина.

Теперь Лара сидела на окне, ждала и злилась.

Скоро послышались мягкие шаги. Томная тонкая фигура Запалилова приближалась к Ларе, его небрежный голос спросил:

— Что это вы сюда забились? Ну, идите же: увидите, начнут болтать.

— Ах, мне решительно все равно! — воскликнула она раздраженно. — Не хочу и не пойду.

— Вы не умеете сдерживаться, — мягко возразил Запалилов, — это нехорошо. Посмотрите на меня — я имею власть над собою.

— Оставьте, пожалуйста, с вашей властью, просто... вам все равно, что вы завтра уезжаете, а мне не все равно.

— Лара, опять! И вам не стыдно? — укоризненно сказал Запалилов и взял ее за руку.

В эту минуту послышались крики вдовы и нескольких других барышень:

— Мосье Запалилов, мосье Запалилов, где вы? Мы требуем симфонию, последний раз симфонию вашего сочинения. Запалилов быстро отдернул руку и сейчас же пошел в залу. Там он сел за пианино и, не ломаясь, с умеренным юмором, начал представлять на клавишах сначала пустыню, потом три пальмы, причем ударил три клавиши в разных местах, затем волнообразным движением дискантов показал, как между пальмами рокочет ручей. Потом изобразил прыжки тигра и так далее все в том же роде. Симфония кончилась львом, который большими глотками съедал змею.

Все сосновское общество было довольно, даже поврежденный офицер вытянул шею, чтобы лучше слышать.

Запалилов играл симфонию, а сам досадливо думал:

«И нужно мне было с этой сумасшедшей связываться; черт знает, что на меня нашло! Вот оно, доброе-то сердце!»

Запалилов твердо был убежден, что у него доброе сердце и что все это случилось из-за его доброты. Лара была знакома с матерью Васютина и Васютиным, который ввел ее в круг своих барышень. Запалилову в это время по горло надоели все сосновские барышни, начиная с хорошенькой толстенькой и кончая скисшейся. Все они кокетничали с ним, так или иначе высказывали свое расположение, некоторые немного более бурно, другие более сдержанно, но любая, если бы Запалилову вздумалось отличить ее от других, была бы на верху блаженства.

Запалилов так привык к сосновскому успеху, что он уже и самолюбию его не льстил. Он был искренен, когда говорил, что это ему надоело. Волею судьбы он здесь очутился в положении тенора, окруженного психопатками, и однообразие психопатического благоговения ему наскучило.

Когда появилась трагическая Лара, Запалилов обратил на нее внимание. Узнав, что она уже восемь лет безвыездно живет в Медыни, он пришел в ужас, проникся сожалением и сочувствием, проводил ее до дому и был чрезвычайно внимателен.

Немного прошло времени — и судьба Лары решилась: она не устояла перед непобедимостью Запалилова. Тот было вздумал на попятный двор, но почувствовал, что боится этой бледной некрасивой девушки, и предался на волю судьбы. Барышни стали зло сплетничать, смеяться над Ларой за глаза, и Запалилов смеялся, и при этом всегда искренно, хотя напрасно уверял барышень, что Лару следует жалеть и что он сам ухаживает за ней из жалости.

Много раз после того он каялся в своей жалости и доброте, как и теперь, сидя за симфонией. Он сам хорошенько не понимал и не знал, когда объяснился ей в любви, а между тем Лара в его любви не сомневалась и вела себя соответственно.

«Ну, слава тебе Господи: уеду завтра и все это кончится».

— Прошу вас, Гликерия Леонтьевна, вальс, — обратился он громко к закисшей барышне.

Барышня покорно села играть, а Запалилов, схватив восхищенную вниманием толстушку, заскользил с ней.

К удивлению, его толстушка на повороте неожиданно зашептала:

— Анатолий Ильич, приходите через пять минут на скамеечку, где три сосны, сейчас от этой дачи направо, шагов двадцать; мне вам необходимо сказать два слова. Приходите, Анатолий...

И, когда тур кончился, она не села, а подошла сначала к окну, а потом незаметно скользнула из комнаты.

Запалилов был в раздумье — следовало идти к Лape, но неловко же было не идти и к толстушке.

Он взглянул в окно: на сине-черном небе мерцали звезды, казалось холодно и ветрено. Он едва нашел свое пальто, фуражку и вышел. Как ни старался он сделать это незаметно, однако заметили многие, и барышни стали перешептываться.

Толстенькая Сонечка в одном легком платье ждала Запалилова на скамейке. Она, как известно, читала монологи и вообще имела страсть к поэзии. Увидя Запалилова, она без всяких приготовлений приникла к нему на грудь, или, вернее, обняла руками его пальто и произнесла, как произносила монолог Татьяны:

—  Анатолий, вы пришли, значит, это правда!

Запалилов не растерялся и не испугался: он ожидал чего-нибудь подобного. Но чтобы выиграть время, спросил довольно глупо:

— Что правда?

— Ведь вам не все равно до меня, ведь вы меня немножко любите, Анатолий? — продолжала Сонечка. — Помните, вы четырнадцатого августа обрывали ромашку на горе, и цветок вам ответил «любит», а вы сказали: «если бы это было так!» и посмотрели на меня. Помните?

Запалилов ровно ничего не помнил, но он в это время решил, как держать себя дальше. Сказать Сонечке прямо, что она ошибается, было невозможно и неполитично: она могла сейчас же пойти к Ларе и вообще наделать глупостей. Обмануть же ее не было греха, тем более что все равно Запалилов завтра уезжает, а Сонечка зимой жила далеко, в Ярославле.

— Молчите, нас могут услышать! — как будто взволнованным шепотом сказал Запалилов. —Я знаю, вас там ищут, я не хочу, чтобы из-за меня малейшая тень упала на вас, идите скорее — я вам напишу завтра.

— Да, но завтра вы уезжаете, — пыталась протестовать Сонечка.

Но Запалилов повторил тверже:

— Я вам напишу, а теперь, когда мы вернемся в залу, чтобы я ни делал, не обращайте внимания, значит, так нужно... для вас.

Восхищенная Сонечка закивала головой и, повинуясь настойчивым приглашениям Запалилова, с сожалением вернулась в залу. Запалилов еще несколько минут остался на скамейке и еще раз повторил: «Слава тебе, Господи, что я завтра уезжаю: это становится просто утомительно».


V


Лара сидела на прежнем месте, на темном окне. Ее мысли были беспорядочны. Время уходило. Она видела сегодня Запалилова в последний раз, — и не могла этого понять. Ей было тяжело, как всякому человеку — будь он царь или нищий — тяжело в горе. Уже часа полтора она сидела одна, и никто не хватился ее.

«Все равно, — подумала Лара, — пойду к нему, ему, верно, нельзя прийти».

Но в дверях она столкнулась с Запалиловым.

— Куда вы? — спросил он ее.

Лара отвечала мрачно:

— Я шла к вам. Что вы там делали?

— Послушайте, Лариса Викентьевна, дайте мне вашу ручку, пройдемся по зале и поговорим о вас.

Она дала ему ручку, но возразила:

— Что ж говорить обо мне?

— О том, как вы будете здесь зиму жить, работать, как весна придет и мы увидимся, — заискивающе и ласково начал Запалилов.

— Я не буду здесь зиму жить.

Запалилов похолодел.

— Так как же, — пролепетал он, — а где же?

— Я приеду в Петербург.

— А ваш папаша, а ваш братец?

— Без меня обойдутся. И в Петербурге можно найти уроки.

— Нет, нет, Лариса Викентьевна, это прямо невозможно, вы эту мысль бросьте. Уверяю вас, это очень трудно.

— Я знаю, что трудно, а все-таки я приеду.

Запалилов начал болтать без толку, доказывая, рассуждая. Лара слушала молча.

«Она просто становится неприлична», — подумала вдова, глядя на сумрачное и расстроенное лицо Лары.

Между тем Сонечка не удержалась и шепнула своей подруге, белобрысой сестре Катышкина:

— Он меня любит.

Катышкина затряслась.

— В этот последний вечер, вечер итога, — продолжала Сонечка, — он мне сказал, что он меня любит.

Катышкина ядовито захохотала:

— Ты ошиблась, душа моя, в вечер-то итога это он горбатой Ларисе говорит, — и она указала на парочку, прогуливающуюся по зале.

Сонечка не смутилась.

— Не знаю — кто из нас ошибается. Я не хочу ничего говорить, но неужели ты не видишь, что это нарочно?

Белобрысая Катышкина пожала плечами и отошла.

Васютин велел принести в комнату около залы хворосту и дров. Все гости помогали топить большой камин.

Небо уже серело, чуть-чуть, едва заметно; все устали. Васютин с желтыми щеками, худой и страшный, уверял, что он нисколько не утомился.

Лара вдруг круто повернулась, вошла из залы в комнату, где горел камин, и села прямо к огню. Запалилов тоже пошел за ней, но, видя, что она не обращает на него внимания, остановился по дороге с Катышкиной, которая стала ему что-то говорить, ядовито смеясь.

Сухой хворост пылал ярко. На сидевшую вблизи Лару падало красное пятно дрожащего света. Она смотрела прямо в огонь и, казалось, не обращала ни на что внимания.

По другую сторону камина сидела вдова. Она было поморщилась, когда Лара пришла и села так близко, но потом, видя ее задумчивость, успокоилась и продолжала, не стесняясь, свое усиленное кокетство с Васютиным. Запалилов для практичной вдовы был не так привлекателен. Васютин — другое дело, Васютин был холост, богат и болен. Вдова не теряла надежды, хотя из года в год повторялась одна и та же история. Вдова усиленно завлекала, и он как будто бы даже завлекался. В последний день перед отъездом вдова давала генеральное сражение, видела себя на волосок от успеха, но все-таки успеха не было. И она уезжала с твердым решением на будущий год кончить, наконец, это дело и сокрушалась только, видя Васютина бледным и прозрачным как тень.

Впрочем, нынче сразу было видно, что успеха не будет: вероятно, вдова за эти годы слишком высохла и почернела, так что не соблазняла даже и Васютина.

Вообще, главной чертой Васютина было бескорыстие: он любил, чтобы у него веселились, но совсем не хотел играть главной роли, даже совсем никакой роли, и на заигрывания вдовы он отвечал любезно, но пугливо.

Странное это было собрание: и Лара под красным пламенем, и барышни, сидящие кружком у камина поодаль, и Васютин со вдовой, и маленькая фигурка офицерика Катышкина, примостившегося на полу, по-турецки, у ног барышень. Он болтал глупости, коверкался.

Отблеск комнатного пламени пронизывал пух на его голове, который казался теперь совсем розовым. А у окна, под мертвенным светом зари, рисовалась тонкая, как хлыст, фигура Запалилова в небрежном разговоре с девицею Катышкиной.

Ночь проходила. Белее и холоднее становился свет осенней зари, и с зарей росло у всех странное состояние усталости, какого-то столбняка. Посторонние давно удалились. Был только маленький кружок своих, сосновских. Даже вдова умолкла и погрузилась в какое-то раздумье, — раздумье без мыслей.

— Пора по домам, — сказал кто-то.

Но Васютин весь всколыхнулся.

— Нет, нет, позвольте, что ж это так. Так нельзя, теперь никто спать не ложится, надо потанцевать, а потом гулять пойти, а потом чай пить.

Закисшая поняла свою судьбу. Она покорно встала, пошла в залу, которая казалась теперь больше и серее от бледного света, и заиграла единственный вальс, который умела, «Моя царица». Заунывные, прерывистые звуки, точно прыжки тысячи хромых, казались зловещими в этом сером полусумраке: красные пятна ламп уже не светили.

Понукаемые Васютиным, все, как мухи, поползли в залу. Катышкин, впрочем, сейчас же завертелся, но от усталости сел на колени к заснувшему в уголке дивана поврежденному офицеру. Белая собака возмутилась и молча укусила Катышкина сзади. Так как никто этого обстоятельства не приметил, то и сам потерпевший решил его скрыть, чтобы не было лишних разговоров.

Подражая Катышкину, затанцевали и барышни, одна за другой.

Васютин закричал «rond»2. Таким образом, уйти уже нельзя было.

Но Запалилов, который в эту минуту не танцевал, ускользнул из залы и пошел к Ларисе. Она сидела в прежней позе у догорающего камина и смотрела на угли.

— Что же, Лариса Викентьевна, — начал Запалилов, — неужели мы так и расстанемся врагами?

Лара подняла глаза и молча посмотрела на него.

— Я совсем не хочу быть вашим врагом, — продолжал он. — Поверьте, я искренно сожалею, если доставил вам хоть одну неприятную минуту. Я от души желаю вам всего наилучшего.

Лара усмехнулась и, помолчав, проговорила:

— Благодарю вас. Вот ночь проходит, и небо становится яснее; для меня как будто все делается ясным. Не бойтесь, Анатолий Ильич, я не приеду в Петербург — для меня это невозможно, нельзя, даже если бы вы и не так относились ко мне, как относитесь. Послушайте, будем говорить откровенно. Ведь мы говорим в последний раз. Завтра вы уезжаете, и мы уже не увидимся. Положим, я вас люблю... Все равно, вы это не знаете. Я думаю, нетрудно было сделать, чтобы я влюбилась — моя жизнь такие будни, такое все одно и то же, а между тем я, хоть и некрасивая и не молоденькая, ведь я все же человек, Анатолий Ильич. И хоть какой-нибудь радости ведь мне тоже хочется. И вот вы поступили прекрасно: вы пожалели бедную, обиженную радостями девушку, оказали ей внимание, — все это свидетельствует о вашем добром сердце, и вы совершенно правы: она сама виновата, что влюбилась, а вы были настолько сострадательны, что не оттолкнули ее и позволили ей некоторое время жить воображением. Я не знаю, кто вы, Анатолий Ильич, и даже не хочу знать. Я думаю вы никто... но не бойтесь, — прибавила она с усмешкой, — я теперь страдаю от разлуки с вами совершенно так же, как если бы вы были Наполеоном или вообще самый замечательный человек. Я думаю также, что вы меня не поймете. Вероятно, даже не слушаете, что я говорю теперь, и... но все равно... Прощайте!

Она быстро встала и протянула ему руку. Запалилов тоже встал. Действительно, слова Ларисы были для него как горох об стену. Он понял только, что она патетически жалуется и, кажется, увидела его истинные чувства. Ему хотелось спать и было все равно. Лара вышла в залу и обратилась к Васютину:

— Послушайте, вы мне обещали тележку; я должна ехать теперь — уже утро.

Васютин хотел было ее уговорить остаться, но и все поднялись за ней. Действительно, наступило утро.

Пошли в переднюю. Лара скорее всех накинула на себя белый платок и драповую тальму. Она ждала других, прислонясь головой к притолоке. Катышкин хотел помочь толстенькой Сонечке одеться, но она без церемонии взяла у него из рук пальто и передала его Запалилову. Катышкина вдруг охватила грусть.

«И какая моя жизнь, — подумал он, мигая голубыми добрыми глазами. — Забавляй, забавляй, а в конце вот всегда так...»

Вышли на крыльцо. Было совершенно светло, хотя зеленоватый, мертвый оттенок еще лежал и на небе, пустое, без звезд и без солнца, смотрело точно слепыми глазами. Серебряный иней, как пленка, затянул траву. Все невольно посмотрели друг на друга, на измятые, тупые лица после бессмысленной ночи. Васютин, шатаясь на высоких ногах, был похож на призрак или на человека, умершего сутки тому назад. У забора под сосной стояла приготовленная для Лары тележка. Рабочий спал здоровым сном, завернувшись в дерюгу.

— Очень, очень вам благодарен, — заговорил Васютин каким-то, но уже не своим, тонким голосом, пожимая руку Ларисы, — до свидания, пожалуйста, — привет Викентию Ивановичу...

— Всего вас наилучшего, — произнесла мадемуазель Катышкина, глядя на отъезжающую белыми глазами.

Лара простилась со всеми. Вдова почему-то ее поцеловала. Маленький добряк Катышкин молча пожал ей руку и с истинным сочувствием посмотрел в глаза. Он жалел себя и поэтому жалел всех.

Лара глупо надеялась, что Запалилов поедет ее провожать, но он, конечно, не поехал. Он подсадил ее в тележку, пожал ей руку и простился. Ему очень хотелось спать и было все равно.

Рабочий чмокнул, дернул вожжами, колеса покатились, с трудом врезываясь в песок, и песок при каждом тяжелом повороте ссыпался с шин, слегка свистя. Замелькали черные, недвижные сосны, точно каменные. Как весной от их тел веет теплом, так теперь веяло тяжелым холодом. Мох и трава тут были покрыты инеем, матовым и сплошным. Между прямыми верхушками сосен и над головой стояло все то же пустое небо, бесприветное и безнадежное. Ни одна птица не отзывалась в лесу: было точно мертвое царство.

Лара сидела согнувшись, не думая ни о чем. Ее тяжесть перешла в физическую боль, и она просто терпела эту физическую боль, даже не пытаясь от нее избавиться, готовая терпеть покорно и бесконечно. Она не знала, что на всякое горе есть утешение, что иглы, которые колют человеческое сердце, всегда ледяные, а не стеклянные, и всегда приходит время, когда они таят, как матовый иней между соснами растает под первыми лучами солнца.

Примечания:

Всемирная иллюстрация. 1894. № 19, 20.

  • 1. Боже мой, какой ужас! (фр.).
  • 2. «Круг» (фр.).
Источник: Гиппиус З. Н. Последние желания: Повести. Рассказы. Очерки / Сост., примеч. М.В. Гехтмана и Т.Ф. Прокопова. М.: Интелвак, 2006. — 704 с.