Искусство для искусства — это змея, кусающая свой хвост. Это тесный склеп без двери. Это — черствый кусок хлеба, закинутый в угол и потому проклятый, не доступный волне живой воды, которая могла бы сделать его хлебом жизни.

Зинаида Гиппиус, «Хлеб жизни»

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Подслушанные слова

Яркий, радостный день.

Иду по просохшей панели и думаю: отчего повсюду эта сдержанная, но тем еще более яркая радость? Весенний воздух дрожит и струится, сквозь него и солнце дрожит, словно щурится. Люди идут торопливые, озабоченные тайной радостью.

Это не только от весны.

Это оттого, что праздник скоро. Праздника нет — но он скоро. Время, когда его еще нет, но когда все знают, что он будет — праздничнее праздника.

Так всегда я думаю, потому что ждут люди не того, что приходит, а того, что не приходит, но должно бы прийти.

Когда-нибудь дождутся.

Вижу я, все спешат, и много лиц хороших, умиленных. В тихоструйном воздухе — звон. Колокольни церквей резче на бледном небе и точно больше их, чем всегда. Сквозь решетчатые окна, вижу, мигают желтенькие свечные огоньки; двери церквей — настежь, и люди входят в двери, торопливо, с предпраздничными лицами. Там люди молятся.

И захотелось мне подсмотреть и подслушать, как люди молятся.

Не знаю, хорошо ли это было, или дурно, однако спорить я с собою не стал и пошел подсматривать и подслушивать.

Направился к ближней церкви, маленькой, коричневой, тут же на тротуаре. Ведь мне хотелось подстеречь в молитве не каких-нибудь особенных людей, а вот тех, тротуарных, уличных, с ожидающими лицами, в картузах и платочках, тех, для кого праздник наступает, тех, которых больше всего.

Около церкви, в уголку, часовня. И там мигают огоньки, и двери тоже настежь.

Зашел в часовенку.

Монашек у свечного ящика. Простенький, уставший, соскучившийся. Направо — большие темные образа, перед ними, в тесноте, посеребренные паникадила со вдавленными боками. И облеплены паникадила копеечными свечками. Перед паникадилом, на коленях, извозчик.

Я сейчас же понял, что это извозчик: он встал с колен — и кафтан у него оказался короткий, внизу неожиданно тонкий, мятый, подшлепнутый. Весь извозчик на ногах был как-то странен, точно и ноги, и вся половина тела, невидная, когда он на козлах — вовсе, в сущности, не нужная половина.

Опять он стал на колени и замолился, крестясь широким крестом, кланяясь прямо в паникадило. Изжелта-серые волосы его, подстриженные в скобку, ровненько спадали вперед, и после каждого поклона он встряхивал головой.

Я стал ближе, чтобы слышать, что он говорит. Впрочем, он говорил довольно громко.

— Очче наш, Деворадуйся, иже в женах, Очче наш, Очче наш, Господи помилуй, — говорил извозчик.

И это, к удивлению моему, продолжалось долго, повторялось настойчиво, все то же самое, так что я соскучился и пошел прочь. А лицо у извозчика было молитвенное и даже, когда он говорил «Очче наш», — страдальческое от молитвы.

Выходя, я увидел у тротуара тихую, понурую лошадь и вожжи, кинутые на пустую пролетку.

В церкви, куда я вошел тотчас же, было темно, шепотно и жарко, — особенная, душная, полувлажная жара, идущая от множества тепло одетых, скученных и незанятых людей.

Я стал к сторонке. Где-то, невидная, далекая, шла служба: отделяли от нее и народ, и своды, какие-то ряды полустен-полуколонн; налево от меня, на такой полустене, висел образ: большое черное пятно, вокруг — золото или позолота.

Паникадило с мерцающими свечами. Мерцанья, отражающиеся в золоте.

Протискивались между народом полуженщины-полудамы, туда — и опять назад, и сердито шептались. Юркали внизу мальчишки с белесоватыми стрижеными головами. Старик в тулупе как будто молился, а больше вздыхал.

Но вот я увидел, почти рядом со мною, старушонку, с хитрым и умным лицом. Она — молилась. Ее два раза дергал за салоп мальчик, шепотом ноя:

— Тетка Марь! А тетка Марь!

Она не обращала внимания и молилась.

Что она действительно была знающая и умная — я не усумнился: так бодро поджимала она лиловатые губы и так твердо, без приниженности, смотрела вперед.

«Вот эта тетка — знает, о чем молится, — подумал я с уважением. — Следит, понимает».

Где-то загудело что-то вроде человеческого голоса, погудело, прокатилось под сводами и замерло. Потом где-то что-то запели, недурно, довольно приятно, и кончили. Опять загудело, и на этот раз не прекращалось, а все гудело с длинными концами на одну букву, чаще всего на «а».

Скоро, привыкнув и прислушавшись, я стал кое-где различать отдельные слова.

— Сказа-а-а-ша... взя-а-а-ша...

И гул.

— А-а-ще... Обря-я-ще... чеником.

И опять гул.

Старик в тулупе, внимательный, тоже разобрал это и повторил сокрушенно:

— Аще. Обряще.

Читали, конечно, Евангелие. Но что, какое место — я не знал, а догадаться не мог.

Посмотрел на тетку Марью. Она меня изумила. Я ожидал, что она благоговейно слушает — нет! Послушает, послушает и вдруг на колени припадет, с отчаянием каким-то, с ужасом, и громко шепчет:

— Не попусти! Ох, не попусти! Доброго ответа подай! Не попусти!

Я даже испугался. Улучив минутку, когда она поднялась с колен, я придвинулся к ней и, не выдержав, спросил:

— Тетенька, вам слышно, о чем читают-то?

Тетка гордо и презрительно глянула на меня из-под нависшего платка.

Я испугался еще больше, устыдился, что потревожил ее. Но она, посмотрев пристальнее и увидев, что я ее спрашиваю с серьезностью, хотя сам на барина похож, сказала мне под связный гул шепотом и не без сожаления:

— А ты разве неграмотный?

И тотчас прибавила твердо:

— Еванделие чтут, самый кончик. Откровение, о вавилонской блуднице чтут, о звере, о страшном судище. Слушай ушами-то.

И она отвернулась.

Я слушал, слушал и не только страшного судища или вавилонской блудницы, но даже ни «аще», ни «обряще» больше не улавливал. Я знал, что ни о каком «звере» там не могли читать, а между тем нельзя было сомневаться, что тетка Марья именно это слышит. И если бы гудели не «аще и обряще», а что бы там ни происходило, тетка Марья все-таки молилась бы о своем. Дьякон себе читал, а тетка Марья себе молилась, твердо верующая в то, чего отнюдь тут не было.

Она опять стала на колени, а я вышел на солнце из темной, человеком пахнущей, жары.

Струился золотой воздух, щурилось солнце, шли люди, полные затаенной радости и собственной заботы. Заглянув в часовенку, я увидел у паникадила другого извозчика. Это несомненно был другой — громадный, сутулый; кафтан у него был еще короче и еще более подшлепнут. Я уже не стал слушать, что он там шепчет. Может быть то же, а может быть подобное, так же мало связанное с его молящейся душой.

Каждый, точно в заколдованном кругу, — один. В кругу и в беспомощности.

Побрел я в Летний сад, где пахло не камнями, а влажными недрами открывающейся земли. И было мне и хорошо, и скверно.

Молитва жива. Есть. А выражения ей нет. Слов решительно никаких нет.

Да и места для нее нет. Некуда с ней идти.

Что же теперь делать?

Примечания:
Печатается по изд.: Гиппиус З. Н. Лунные муравьи. Шестая книга рассказов. М.: Альциона, 1912.
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 4. Лунные муравьи: Рассказы. Пьесы. — М.: Русская книга, 2001. — 528 с., 1 л. портр.