Твое холодное кипенье 
Страшней бездвижности пустынь.
Твое дыханье — смерть и тленье,
А воды — горькая полынь.

Зинаида Гиппиус, «Петербург»

Розы в стеклянной колбе купить notta belle роза в стеклянной колбе.

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Обыкновенная вещь

День прошел, приблизительно, как все дни, и профессор Ахтыров, хотя и устал, но надеялся, отдохнув с полчаса после обеда, заняться вечером еще своими «Беседами о биологии». Он подготовлял третий выпуск.

Профессор Ахтыров, зоолог, читал и в университете и на высших курсах и пользовался завидной и вполне заслуженной популярностью. Уже не очень молодой, спокойный, видный, с окладистой черной бородой и приятными, добрыми глазами, всегда уверенный и положительный, начитанный, — он среди молодежи снискал себе еще репутацию человека крайне «честного» и «отзывчивого». У него были «убеждения». И для приобретения этой репутации он не сделал никаких усилий, потому что действительно был честен, и отзывчив, и верен своим убеждениям.

Года три тому назад, во время университетских волнений, он за свою стойкость отчасти пострадал; студенты делали ему овации, курсистки поднесли адрес. Потом все окончилось благополучно.

Теперь тоже разнесся слух, что Ахтыров должен пострадать. И сегодня, когда он вернулся из университета, где лекции не читал, а только разговаривал со своей аудиторией и где так много кричали, его уже ожидала дома депутация курсов. Курсистки в черных платьях сидели полукругом в его гостиной, а когда он вошел, одна поднялась и прочла адрес, на который он долго и растроганно отвечал; потом попросил всех барышень сесть, и стали разговаривать просто и по-дружески. Барышни были милые, немного робкие. Говорил опять Ахтыров, уверенно, бодро и разумно, очень прогрессивно, и всем казалось, что все верно и все решительно ясно, и Ахтыров и курсистки остались довольны друг другом.

После курсисток Ахтыров еще поехал на одно дневное собрание, которое тоже его удовлетворило во многих своих частях, и только после собрания он вернулся окончательно домой, к самому обеду.

Квартира у него была небольшая, без претензий, на Петербургской стороне. В чистой, длинной столовой семья села за обед. Ахтыров, его жена Вера Николаевна, десятилетняя Маничка и Владя, совсем уже большой мальчик, гимназист четвертого класса. Впрочем, ему трудно было дать тринадцать лет: высокий, но тонкий, тщедушный, бледный, с маленьким серьезным лицом.

Ахтыров очень любил своих детей, хотя не баловал их; относился разумно, просто и спокойно.

Очень любил и Веру Николаевну, женщину милую, тихую, с обыкновенным, скорее приятным, моложавым лицом.

В душе он, впрочем, считал ее недалекой и необразованной, не способной понимать много, — ведь она даже на курсах не была, институтка. Он с ней почти никогда и не разговаривал; но это нисколько не тяготило и не мучило его, и они прожили пятнадцать лет в завидном согласии, искреннем мире и благополучии. У обоих был хороший, добродушный характер.

Ахтыров умерял иногда слишком пылкое отношение Веры Николаевны к детям, снисходительно журил ее за баловство, но с годами и это как-то обтерлось, улеглось.

— Не устал ли? — спросила Вера Николаевна мужа, когда сели за обед. — Ну, что ж, все благополучно?

— Ничего. Передай мне пирожок. Отчего Владя в платке?

— Да ему нездоровится. Я его в гимназию нынче не пустила.

— Ну, матушка, ты сейчас готова и не пустить и в платок закутать! Дети очень здоровые. Не помню, чтобы серьезно болели. Всякую болезнь ты раздувала. Насморк, а ты уже с припарками бегаешь.

— Инфлуэнца была...

— Если рационально вести себя, инфлуэнца не опасна. Владя бледен, но у него здоровый организм. Ты что чувствуешь, Владя?

— Ничего. Только холодно. И есть не хочется.

— И не ешь, если не хочется. Пустяки. К завтраму все пройдет.

Обед кончился в молчании. Ахтыров обдумывал семнадцатую «беседу», за которую хотел сегодня приняться, отдохнув. Но отдыхать не пришлось. Позвонили. Два студента. У Ахтырова было правило: всегда, во всякое время принимать студентов. И он ушел с ними в кабинет.

Оттуда часа полтора слышался мягкий, уверенный рокот профессорского голоса. Студентов не было слышно.

Когда они ушли, Ахтыров сел писать и проработал до позднего вечера. Работалось ему хорошо, и он остался доволен тем, что написал.

На другой день Вера Николаевна объявила, что Владе хуже и что она послала за доктором. А в течение недели выяснилось, что у Влади плеврит, и, кроме их домашнего доктора, к ним стал иногда приезжать еще другой, профессор, с которым Ахтыров был в дружеских отношениях.

Профессор, после совещаний с домашним доктором и подробных наставлений Вере Николаевне, заходил, обыкновенно, в кабинет к Ахтырову, если тот был дома, говорил, что болезнь Влади — серьезная и затяжная; а потом закуривал сигару, и они беседовали на разные животрепещущие общественные темы, так как доктор не был узким специалистом.

Ахтыров давно знал, что Владя болен серьезно, что нужно серьезное лечение и терпение; ему было это очень неприятно и больно за своего мальчика. Он каждый день, в свободное время, заходил в комнату больного, расспрашивал обо всем жену и садился у постели.

В комнате свет был заставлен, пахло чем-то теплым, влажным и острым, неслышно двигалась Вера Николаевна да копошилась старая няня Авдотьюшка.

Ахтыров хотел было, чтобы взяли сиделку, но жена воспротивилась. Авдотьюшка была еще совсем бодрая, сильная старуха, она вынянчила и Веру Николаевну, и обоих детей. Владя ее любил, ему был бы тягостен чужой человек.

Ахтыров, садясь у постели, видел маленькое, худенькое, точно птичье, лицо в подушках, с затуманенными глазами, искаженное болью. От худобы по щекам шли длинные стариковские складки.

Владя почти все время стонал, а если говорил, то всегда одно и то же:

— Ох, мама, ох, ох, устал, устал... Ох, устал. Я устал... Бок устал...

Иногда глаза у него прояснялись, он узнавал отца, чуть поворачивал к нему голову:

— Папочка... Ты?

Пытался как будто улыбнуться, отчего складки еще глубже собирались около рта, а потом опять глаза опускались, и он начинал тихонько стонать.

Ахтыров уходил из спальни с неприятным, болезненным и досадным чувством. У него сердце ныло жалостью к своему единственному сыну. Хоть бы впрыскивания ему какие-нибудь делали. Впрочем, он вполне доверял профессору.

И сколько времени это еще протянется? Дома все перевернулось, жена нервничает, переутомляется, Маничка ходит какая-то заброшенная.

Каждый день, возвращаясь с лекций, он спрашивал:

— Ну что, лучше?

И каждый день ему отвечали:

— Все так же.

В конце концов, он даже привык к этому ответу, как привык к затененному свету спальни, частому дыханью мальчика и его хриповатым стонам.

Время было полно событий. В университете шли волнения, хотя лекции повсюду возобновились, и Ахтыров занят был вдвойне. А тут еще его брошюра о витализме, которую надо было выпустить непременно к Пасхе. Стоял уж февраль.

Студенты ходили к Ахтырову почти каждый день, и он всегда их принимал.

Однажды он встретил трех на лестнице, возвращаясь домой; вместе с ними вошел, отворив дверь своим ключом, и прямо провел гостей к себе в кабинет.

Студенты пришли поговорить с Ахтыровым по поводу его последней лекции о законах эволюции, о дарвинизме. Эта лекция, при всей своей строгой научности, прошла очень оживленно и шумно. Студенты надеялись получить еще какие-нибудь дополнительные сведения в частной беседе профессора.

Ахтыров тотчас же и с большой охотой стал говорить о предмете. В сущности он повторял то, что уже говорил, но голос у него был такой уверенный, сочный, немного тягучий, ясный, что студентам, как и самому Ахтырову, казалось, что он все дополняет и развивает свою мысль, которая, при всей научной ценности и поэтому некоторой сложности, еще и чрезвычайно остра, реально жизненна, двигательна.

Студенты курили, курил и Ахтыров. Синий, тяжелый дым ползал по комнате. Рокочущий и медленный голос Ахтырова мерно переливался под этим дымом; яснее и тверже выскакивали, всплывали поверх слова и фразы, на которых профессор делал ударение.

«Биогенетический закон...»; «Вопрос о приспособленности и неприспособленности отдельных индивидуумов...»; «Смена функций...»; «Телеология и причинность как принципы объяснения...»

Дверь в кабинет быстро отворилась. Ахтыров, сквозь очки и дым, взглянул, с недовольным удивлением, кто мешает, и не сразу разобрал, что это вошла жена. Да она и никогда не входила к нему, когда бывали студенты.

Не взглянув на студентов, она громко сказала Ахтырову:

— Пойди сюда.

И вышла тотчас, притворив дверь. Еще больше изумившись, недовольный Ахтыров пошел, однако, к двери.

— Извините, господа... На одну минуточку.

Жена стояла за дверью. Ахтыров хотел сказать: «Ну, что тебе?» или «Что такое?», но она заговорила раньше:

— Владя умирает, — произнесла она спокойным, не особенно тихим голосом. — Пойдем к нему.

— Что? — сказал Ахтыров с неимоверным, все затемняющим недоумением. — Что Владя?

— Умирает, — повторила жена. — Иди скорее.

Сама двинулась от него и пошла по коридору.

Ахтыров почувствовал, как у него глупо, мелкой дрожью, задрожали колени от недоумения и тупого, без всякой определенности, страха. Что это она сказала? Ему захотелось и рассердиться и рассмеяться. Конечно, он знал, что Владя серьезно болен. Серьезно, то есть опасно. Опасно... то есть опасно для жизни. Это он даже сам говорил себе и от доктора слышал. А все-таки о смерти Влади ни разу не думал, именно о смерти, именно о Владиной. И вдруг — она говорит — умирает. Что такое? Как это может быть?

Он вошел в кабинет, трясущийся от слепого, изумленного страха, но опомнился немного, ободрился при виде знакомых лиц студентов и привычных синих полос дыма (все ведь было совершенно такое же, как и пять минуъ назад, когда жизнь шла нормально и обычно) — однако сказал, улыбаясь особенно ласково и просяще, почти конфузливо:

— Извините, господа... Я должен прервать нашу интересную беседу... У меня сын... Он нездоров... Немного болен... Я должен пойти к нему.

Студенты тотчас же встали и начали прощаться, соболезнующе стараясь не шуметь. Ахтыров все так же улыбался, провожая их, но колени у него уже не переставали дрожать.

И когда студенты ушли, он на цыпочках отправился в спальню. Он не сомневался, что тут какое-то недоразумение, но у двери опять забоялся... Не за Владю был страх, а просто страх страшного.

Он тихонько отворил дверь и вошел. Ожидал затененной свечи, может быть, докторов у постели, но никого, кроме жены и Авдотьюшки, не было, и лампа на столе горела ярко, даже без абажура.

Постель стояла посередине, изголовьем к стене. На подушках лежало что-то маленькое, темненькое и оттуда слышался переливчатый, медленный хрип. Жена стояла в ногах постели, молча, не двигаясь, ничего не делая, и смотрела на темненькое пятно, откуда шел хрип.

Ахтыров подошел и тронул ее за рукав.

Она тотчас же обернулась и, когда он что-то зашептал, отвела его в дальний угол комнаты.

— Хуже, что ли? — шептал Ахтыров. — Когда? За доктором надо...

Жена сказала ему совершенно тихо, но не шепотом:

— Доктора были. Только что уехал Васильцев, перед тобой. Он хотел остаться, но я просила уехать. Зачем? Мы будем. Сделать ничего нельзя. Это агония.

— Как... агония?

— Ему еще вчера было худо. Надежды было мало. Сегодня я с утра хотела тебе сказать... Ты уехал. Потом он очнулся утром, когда его причащали...

— Причащали?..

— Да, так был рад. А после началось. Подойди, не бойся, он без сознанья. И уж не страдает.

Она взяла его, большого, растерянного, онемевшего, за руку и повела к постели. Ахтыров покорялся ей, как ребенок, ничего не думая, только боясь и опять дрожа. Вера Николаевна казалась ему кем-то иным: взрослым, все знающим, все понимающим человеком, а он был маленький, беспомощный и только послушный.

Но у постели он все-таки не смог пересилить тупого ужаса и взглянуть на то, что было Владей, туда, где именно и совершался этот потрясающий изумлением ужас. Ахтыров присел на стул и закрыл рукой глаза. Там — все хрипело, только реже, успокоительнее. Вера Николаевна стояла неподвижно, так тихо, точно ее и не было. Из-под руки Ахтыров видел няню Авдотьюшку, которая стояла на коленях и порою тихо-тихо, без вздоха, крестилась и кланялась. На стене ее большая тень тоже мерно склонялась и подымалась.

Потом Ахтыров почувствовал, что Вера Николаевна нагнулась к нему и с тихой, властной нежностью обняла его голову.

— Ты не плачь, милый, не надо, — шепнула она. — Не надо. Это Божья воля. Ему легко теперь. Не надо плакать, милый.

Слова были простые-простые, и голос спокойный, и Ахтыров опять весь сжался под ним, как измученный, ничего не понимающий ребенок.

Он не знал, сколько времени прошло. Очнулся, когда хрипа уже больше не было. Вера Николаевна подошла к изголовью, наклонилась... Потом встала на колени и припала головой к одеялу.

Няня Авдотьюшка громко сказала:

— Господи, прими...

Дальше Ахтыров не расслышал, потому что сорвался с места и, стараясь не взглянуть на постель даже нечаянно, кинулся вон.

В столовой он вдруг увидел Маничку, бледную, большеглазую, тихую.

Она бросилась к нему.

— Папочка! Папочка! Ты...

Но он шарахнулся от нее: и она казалась ему страшной, все страшными. Он прошел быстро, точно убегая, в кабинет, лег на диван и тупо, животно закрыл лицо подушкой.

У Ахтырова, за всю его долгую жизнь, никто не умирал. Отца он не помнил, а мать была еще жива и жила в провинции у замужней сестры. Такую обыкновенную вещь, как смерть, Ахтыров видел только издали, бывая на различных панихидах и похоронах. И, вероятно, в душе его было твердое, совершенно бессознательное убеждение, что ничего подобного с ним, у него, случиться не может. Бывает только у других.

Когда квартира наполнилась незнакомыми людьми, шорохом, шепотом, запахом ладана, а утром и вечером священники служили панихиду, — стало казаться, что это другая квартира, чужая, и надо куда-то уйти.

Но уйти было нельзя, и даже нельзя было показывать страха, и что-то надо было делать, — а что — Ахтыров не знал.

На панихиде он стоял со свечкой в углу и только старался не глядеть туда, где было это главное, страшное, изумительное, от чего у него дрожали колени.

Страшное... но какое? Если это был Владя, — что он, какой он теперь? Нет, лучше не глядеть. Невозможно взглянуть.

Вера Николаевна, все такая же, знающая, большая, тихая, подходила к нему, обнимала его, плакала безмолвно, много, точно сама не замечая, а потом Ахтыров искоса видел, как она уверенно, просто и нужно подходила к столу, что-то поправляла, что-то делала, и подолгу оставалась там близко, недвижная.

Ахтыров растерянно здоровался с знакомыми, на расспросы отвечал жалкими улыбками, не знал, что следует и что стыднее: улыбаться или плакать.

Он и плакал раз, но горя не испытал. Все было заполнено изумлением и страхом.

Когда все чужие уходили — в зале оставалось только то, страшное, да монахиня-читалка с низким мужским голосом.

Вера Николаевна сидела подолгу в зале одна да няня приходила, шептала громко, кланяясь и крестясь в уголку.

Было жарко от свечей и дымно, мутно от голубого ладана. Ахтырову однажды показалось, что и ему надо остаться, и он остался, сидел рядом с Верой Николаевной на отодвинутом в сторону диване, с прикрытыми рукой глазами, как всегда.

От читалки ему тоже было страшно, она тоже была из того непонятного мира, который вдруг ворвался, и все сразу переместилось. И слова, которые она произносила, были оттуда же, непривычные, чуждые и очень страшные, хотя совершенно непонятные.

«...прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него, — торжественно и монотонно гудел низкий голос. — Яко той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна: плещма Своима осенит тяг и под криле Его надеешися... Не убоишися от страха нощного, от стрелы, летящие во дни, от вещи, во тме преходящие...»

Ахтыров переставал слушать, да и нельзя было долго слушать, гуденье слов сливалось в одно угрожающее рыканье. Жарко и пахуче дышали свечи в голубом тумане, и порою казалось, от вздрогнувшего пламени, что и там что-то вздрагивает, шевелится под тяжелым золотом покрова. Покров был закидан срезанными цветами, которые не пахли, убитые ладаном.

Черная монахиня перевернула страницу. Кашлянула и еще ниже, гулче и страшнее зачитала:

«...Аще не Господь созиждет дом, всуе трудишася зиждущие: аще не Господь сохранит град, всуе бде стрегий. Всуе вам есть утренневати: восстанете по седении ядущии хлеб болезни, егда даст возлюбленным сон. Се, достояние Господне сынове, мзда плода чревняго...»

— А может быть, в самом деле — Бог?.. — как-то даже не мыслью почти, а одними словами, извне, непривычно и трусливо подумал Ахтыров. Но это сейчас же отпало от него и не возвратилось.

Вера Николаевна, которая все сидела около него, не шевелясь, вдруг обернула узкое, точно стянутое, лицо с опухшими, ясными глазами, обняла его за плечи, как часто теперь обнимала, и проговорила шепотом:

— Поди, милый; пойдем со мною. Посмотри, какой наш мальчик хорошенький. Ему хорошо теперь. Не надо так. Пойди, не бойся, ему хорошо.

Он покорно и послушно встал за нею; и она, все обнимая его, подвела близко. Ахтыров безмолвно покорился; значит, надо смотреть, нельзя иначе; и посмотрел.

Мальчик лежал такой чистенький, светленький, складок на лице уже не было, и лицо было такое серьезное, тихое и, главное, такое знающее; и от этого он казался похожим на мать, у которой, сквозь измученные живые черты, лицо было теперь тоже знающее.

Ахтыров, посмотрев — не стал меньше бояться, но со страхом, жадностью, изумлением и непониманием вглядывался в мертвое лицо. Самое непонятное было то, что это именно Владя, он его узнавал, и даже страх, не проходя, вливался теперь в разъедающую жалость к своему сыну и к самому себе, его потерявшему. Он уже его не любил — кого же было любить? И тем невыносимее делалась эта колючая жалость к себе. А рядом с ней стоял, не отступая, и бессмысленный, весь темный, унизительный ужас.

Вера Николаевна с нежностью, точно живому, пригладила Владе волосы и поправила маленькие, еще слабые, еще не застывшие, ручки. И опять в ее движениях Ахтырову показалось что-то простое, нужное, знающее. И почти страшное и в ней, как в этом тихо, значительно и тяжело лежащем, чистеньком мальчике.

Ахтыров неловко пригнулся к золотому покрову, который холодил его, царапал ему нос, — пригнулся и заплакал, мутя очки.

Монахиня читала:

«Господь просвещение мое и Спаситель мой, кого убоюся. Господь защититель живота моего, от кого устрашуся...»

Но Ахтыров уже ничего не слышал и о Боге больше не вспоминал, а только беспомощно плакал скупыми, стыдными слезами, мутя очки.

И Вера Николаевна опять нежно и жалостливо обняла его за плечи и увела из комнаты.

Потом Владю хоронили. Было много чужих людей, знакомых и всяких. На похоронах все было просто и шумно. В квартире прибрали по-старому, только долго еще оставался странный, смешанный запах, чуждый дому, напоминавший о страхе и о невозможности, которая была.

Ахтыров никого не принимал, никуда не ездил и не работал. Он с робким недоумением смотрел на жену, которая делала то же, что и прежде, заботилась об обеде и о Маничкином пальто. Голос только стал у нее тише.

Кстати для Ахтырова и лекции прекратились, так что можно было оставаться дома.

Он уже стыдился своего ребяческого состояния, ему хотелось уехать. Думал съездить в Киев к матери, но почему-то страшно было оставить жену, Маничку и даже квартиру. Так и не поехал.

Мало-помалу к весне стал видаться с некоторыми близкими знакомыми. Однажды развернул неоконченную рукопись «Беседа о биологии», стал перечитывать, увлекся. Прежние ясные и уверенные мысли выглянули и обрадовали. Тот, ненужный, страшный, нелепый и чуждый мир стал сереть. Отступило.

Ну, а потом и совсем забылось.


1904

Примечания:
Печатается по изд.: Гиппиус З. Н. Черное по белому. Пятая книга рассказов. СПб.: изд. М. В. Пирожкова, 1908.
Обыкновенная вещь. Русская мысль. 1907. № 2 (в подборке «Черное по белому»).
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 3. Алый меч: Повести. Рассказы. Стихотворения. — М.: Русская книга, 2001. — 576 с., 1 л. портр.