...для «отношения» надо иметь о предмете хоть какое-нибудь понятие. По совести, удосужилась ли интеллигенция приобрести понятие о религии?

Зинаида Гиппиус, «Гоголь и Белинский»

Зинаида Гиппиус. Рассказы, повести

Барышня и девчонки

— Да что это за наказанье? Ведь знаешь эту букву? Знаешь?

Мавруша задумчиво шмыгнула носом, но тотчас, с усердием надувая щеки, произнесла:

— Б.

— Ну, а эта?

— Эта? А.

— Теперь вместе что будет? Вместе говори.

— Сряду?

— Господи, да говори их одну, потом сразу другую.

— Б, — твердо сказала Маврушка, остановилась и прибавила: а.

Лида хлопнула азбукой по колену: «Да нет, да нет! вместе надо! Ты тяни, тяни одну сначала!» Мавруша, выпятив губы, затянула: «б-б-б...», но не выдержала, фыркнула и засмеялась.

Все три девочки засмеялись. Оне были почти одного возраста, лет по тринадцати, но очень друг на дружку не похожие. Катюша, кухаркина дочь, недавно выписанная из деревни в Москву, сидела на полу, на ковре, и быстро перебирая худенькими смуглыми руками, вязала чулок из серой шерсти. Она была тонконосая, кареглазая, в кубовом старом сарафанишке с холщевыми рукавами и в желтом платке на гладких темных волосах.

— Не дается ей дело, — сказала она, приятно нараспев, без смущения. — А чего бы, кажись...

Барышня Лида, беленькая, с толстой рыжеватой косой на спине, только что хохотавшая, рассердилась:

— Это надо же быть такой глупой! Сколько времени я тебя учу? Ведь знаешь все буквы, почему же сложить не можешь? Катя бы, наверно, скорее поняла!

— Да я, барышня... — начала Маврушка и не кончила, опять шмыгнув круглым носом. У нее и глаза, и всегда расстегнутый рот, — все в лице было круглое. Эта — уже больше году жила в Лидиной семье девчонкой на побегушках. Толку от нее было мало: к учению кухаркину, как Лидину, оказалась непонятлива; неряха, притом несусветная. Впрочем, послушна: по первому слову, со всех ног кидается... сама еще не зная, куда.

Лидочка твердо решила «образовать» Маврушку и, прежде всего, конечно, выучить ее читать. Ученье происходит по вечерам. Мамы, обыкновенно, дома нет, тетя, немного шальная, у себя французские переводные романы читает, и Лида, на низеньком стуле, рядом с Маврушкой на скамеечке, начинает урок. С тех пор, как выписана Аннушкина Катя, в зальцу является и она, с неизменным своим чулком: вяжет его «по саженкам». Что это значит «по саженкам», — непонятно, а Катя объяснить Лиде не умеет. Многое из того, что говорит Катя, — непонятно, однако, нравится, и Лиду занимает. От матери — целый день тумаки. «За что девчонку бьешь?» — спросят Аннушку. Та, еще молодая баба, такая же темноглазая и тонконосая, таинственно-грозно сдвинет брови: «А речиста больно. Мое порождение! Хочу с кашей ем, хочу с маслом пахтаю!»

Катька, хоть тумаки терпела, но вид у нее был такой, что можно было сомневаться: с кашей ее, пожалуй, и не съешь. Мать выписала ее из дальней деревни — в ученье отдать, к модистке. И место сговорено, и будто водила уж ее Аннушка к мадаме на показ. А вот все еще Катька по вечерам у барышни с чулком; днем, в тесной кухонке, от матери тумаки получает и на постелюшке в углу тихо ревет.

Речиста Катя — это правда. Лида стала торопиться окончить с Маврушкой: лучше поболтать вместе, послушать Катю: какие она песни знает неожиданные, тоненько-тоненько выводит. Поговорки разные говорит, а то целые сказки: от «бабушки» слышала, она мастерица. Кое-чего в этих сказках и загадках Лида не понимает; не понимает, почему вдруг обе девчонки начинают хохотать, как зарезанные, но тоже смеется, ей с ними весело. А жаркие Катины россказни о родных «Дубках», — какие там вправду дубы стоят, — «во!» — Лида находила даже «поэтичными».

Так зимние вечера и проходили в деревянном домике, в тихом остоженском переулке.

 

* * *


Однако Лиду беспокоило, что она не может научить Маврушку складывать. Есть же способ, надо только знать. Лида не знает, ее никто не учил читать. Она даже не помнит, когда она читать не умела. Кажется, что всегда умела.

Насчет способа Лида спросит у Николая Петровича. Кстати, и об Аннушкиной Катюшке расскажет, ему будет интересно: он как-то спорил с мамой и Лиде потом говорил о «поэтичности» русского народа. Как раз она, Катюшка, поэтична, — по крайней мере, Лида это думает. И насчет «сочинения» на пословицу надо секрет открыть...

Николай Петрович — Лидин учитель. В гимназию она не ходит, по слабости здоровья, а занимается дома, с учителями. Николай Петрович, — по русскому языку и «предметам», — любимый. Он совсем не стар (хотя Лидочка и считает его старым), худ, жестко-вьющиеся, светлые волосы, закинутые назад, и, главное, что видно на узком лице, — это большой, толстый нос и pince-nez. На уроках всегда увлекается: или стихи вслух читает Лиде, Пушкина и Некрасова, — и с таким жаром! — или говорит о русском народе. Любит задавать сочинения. Но так как Лидочка знает, что он сам пишет сочинения и даже печатал их в петербургских журналах, она боится давать ему свои (что гадко!), и подчас совсем не знает, о чем написать. Так, он задал недавно написать на пословицу «сколько голов, столько умов». Задал в последнюю минуту и ушел; Лида весь день напрасно голову ломала, ничего не придумала. Под конец, сама пословица ей стала казаться противно-непонятной, и ночью снились вертящиеся головы. Вдруг, утром, будто осенило: а сказка «бабушкина», что Катюшка вчера сказывала? Сказка про трех купцовых сыновей, как нашли они по дороге большущий камень с деньгами. Как заспорили они, что им с этими деньгами делать, и не могли согласиться: всякий хотел по-своему, по своему уму, и все говорили разное... Ну, и что из этого потом вышло... Лидочка обрадовалась, целиком сказку написала, а Николай Петрович так ее стал расхваливать, — даже на ошибки грамматические не обратил внимания, — что Лидочка смутилась и про Катюшку ничего не сказала. Но теперь она скажет. В эту же среду скажет.

Еще до среды случилась вся история. Целый день гром посуды шел из кухни, да Аннушкины вопли. И Маврушка шепнула барышне, — Катьку, мол, она, с утра, ни во что колотит, та ревмя ревет, а не поддается. Лидочка вскрикнула, было, «мама!», но вдруг повернулась и сама побежала на кухню.

В кухне стоял чад, вой и гром. Катька лежала ничком на постелюшке, только желтый головной платок и виднелся.

— Как ты смеешь бить Катюшку? — неожиданно закричала Лидочка и затопала ногами. — Ты не смеешь, не смеешь! Я знаю, чего ты хочешь! Ты гадкого ей хочешь! Она лучше знает! А тебя сейчас в полицию за битье. Да, в полицию!

Кухарка сначала остолбенела. Потом подняла, было, голос, но Лидочка продолжала пронзительно визжать «в полицию» и топать ногами, пока сама не остановилась.

— А, когда так... — сумрачно-разъяренно произнесла Аннушка, ступила к постелюшке и дернула с нее Катьку: — Идем к барыне!

Мама Лиды уже сама звала Аннушку.

— Что это такое? А ты, Лида, что с тобой? Зачем ты пошла в кухню? Чтобы простудиться?

— Мама, — начала Лида, задыхаясь. — Посмотри, она бьет ее... Чтоб к этой модистке, а она не хочет. Ей в Дубках лучше. А бить нельзя позволять. Скажи ей.

Лидина мама была женщиной решительной и соображала быстро. Аннушка, при всем своем яростном характере, ее побаивалась. Без крика, плаксиво затянула: «Да я, барыня, што... Да я ли не добра своему рождению пожелаю? А она, накося... Сатана упрямая...».

— Ну, довольно. Вот дура. Ты что, — продолжала мама, повернувшись к желтому платочку, из-под которого виднелось смуглое, заплаканное лицо, — ты назад, в деревню хочешь? Не хочешь в Москве?

— Я мамушке говорила. Я там лучше, и ей здесь спокойнее. Вот барышня сама знает. Не хочется мне в Москве.

— Завтра же и отправишь ее. Деньги на дорогу я даю. Пойди, собирай. И чтоб больше я ни о чем не слышала.

Катю проводили, а Лидочка, в среду, вместо урока, целый час рассказывала про нее Николаю Петровичу. И про ее сказки, и про ее песни, и про то, как она в Москве не хотела оставаться, и про Дубки, — про всю историю. Николай Петрович так взволновался, что по комнате заходил.

— Умница! Ведь девчонка, а какая рассудительность, твердость, какая любовь к земле! И талантливость... Вот, вы понимаете, мать уж испорчена городом... К модистке! От гибели здравый ум девочку спас. И все они, все они такие там, «во глубине России»... Не нам, барышня, их учить...

 

* * *


Через пятнадцать лет. В большой профессорской квартире, на Арбате, идет обыск. Это уж не первый. Самого профессора нет, его увезли прошлый раз. Жена, еще молодая худенькая женщина, с тупым равнодушием следит за парящими руками ночных гостей. Кутается в плед, — квартира давно нетоплена. Два солдата у дверей. Нынче с ними, и с двумя щупленькими субъектами в обычных кожаных куртках, — еще две женщины, две бабы, худая и толстая, и шустрый, вихрастый мальчишка, лет восьми. Мальчишка занялся ящиками комода. Но вот, нашел круглую коробочку с леденцами от кашля и с удовольствием хрумает, приостановив рытье. Худая женщина глядит, по стенам, спрашивает профессоршу: «Стремянки нет ли у вас?» Та, удивленно: «Чего?». «Стремянки, ну, лестницы, что ли. На печку поглядеть». Профессорша пожимает плечами: «Печка под самый потолок. Никто на эту вышину не лазил. Возьмите библиотечную лесенку, только я знаю, что не хватит». Баба неуверенно отправляется все-таки за лестницей. Другая, большая и толстая, с засученными для чего-то рукавами, двинулась к письменному столу, где ворохом были накиданы всякие бумаги. Взяла одну. «А мне желательно телеграмму прочитать», — сказала, развертывая бланк.

Профессорша, стоявшая возле стола, равнодушно не ответила. Но вдруг, в этой бабе, в том, как она склонилась над листком, шевеля толстыми губами, ей почудилось что-то бывшее, знаемое, как сон виденный, но целиком забытый; не памятью — внутренним ощущением еще хранимый. Потом нить и к памяти протянулась, встало слово: «Мавруша», а за ним уж сложные, смутные образы того, что было тогда вокруг. «Как странно! — думала профессорша. — Почему, если человек проваливается для тебя на несколько лет в неизвестность, начинаешь думать, что он давно умер от старости? Верно, и Катя жива, и молода, как эта Маврушка?»

Баба все еще шевелила губами над телеграммой, а прежняя барышня Лида думала дальше: «Это я ее читать научила... плохо как научила! Катю бы скорее». Но почему-то не могла представить себе на месте Мавры Катю читающей, с засученными рукавами, чужую телеграмму. «А если окликнуть? Нет, ни за что!» — ответила сама себе; и даже страх пришел, в следующую минуту, как бы Мавра и без оклика ее не узнала? Но бояться было нечего; на Мавре, очевидно, такое дальнее прошлое не оставило следов; ей на глаза было довольно каждого «сегодня»; послушная — им и жила.

Аккуратно сложив телеграмму, Мавра скользнула круглыми глазами, не остановила их на профессорше и двинулась к печке: там, на лесенке, бессильно стояла баба худая, задрав голову вверх: увидеть, нет ли чего меж печкой и потолком, было никак нельзя. Мальчишка, съев все пилюли, спрятал коробочку в карман. Товарищи в куртках перебранивались и лениво связывали не то бумаги, не то пачки старых газет.

Профессорша Лида тупо ждала: возьмут ее сегодня, или нет? Кажется, нет, еще не сегодня. И душа ее, повернувшись, снова упала в такую недавнюю, но уже привычную боль-мысль — о муже. Для Мавры не оставалось места. И Мавру она забыла.

Примечания:

Впервые: Последние Новости. Париж, 1934. 24 марта. № 4278. С. 3.

...«во глубине России»... — Н.А. Некрасов. «В столицах шум, гремят витии...» (1857).

Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 11. Вторая любовь: Проза эмигрантских лет. Рассказы, очерки, повести 1923—1939 гг. Сост., подг. текста А. Н. Николюкина и Т. Ф. Прокопова. Вступ. ст. А. Н. Николюкина ... М.: Изд-во «Дмитрий Сечин», 2011. — 528 с.