Ужель прошло — и нет возврата? 
В морозный день, в заветный час,
Они на площади Сената
Тогда сошлися в первый раз.

Зинаида Гиппиус, «14 декабря»

Зинаида Гиппиус. Публицистка, критика, статьи

«Иринушка» и Ф. Сологуб

В последнем альманахе «Шиповника» напечатана пьеса Ф. Сологуба «Заложники жизни». Шестого ноября она шла в первый раз на сцене Александринского театра. Постановка и сама пьеса вызвали множество газетных статей, суждений, осуждений и хвалений. Ни в каком романе, ни о какой повести не говорили бы столько, не так заметили бы книгу; а тут, благодаря наглядности, все-таки восприняли кое-что.

С этой стороны сцена — большая помощь художнику. Есть другие стороны; я их еще коснусь. Но раньше хочу поговорить о Сологубе и его пьесе с иной точки зрения, помимо театра определить объективную ценность «Заложников жизни», неизменную, независимую от успеха или неуспеха пьесы среди публики и читателей. Серьезного литературного суда я до сих пор не встретил ни в одной из газетных статей, ни в отрицательной, ни в хвалебной.

Чтобы судить художественное произведение, мы должны прежде всего подойти к самому художнику. Понять, — как бы принять, — его желания, видеть его горизонты; только тогда и будет видно, чего достиг и чего не достиг автор, изменил он себе или не изменил, как чисто и далеко сумел провести свою линию, свою собственную. В этом и весь суд.

Мне нетрудно в данном случае подойти к художнику: Сологуба я знаю давно, его горизонты близки всем нам, писателям его поколения и его уклона. Так близки, что с полным правом мы можем, — для людей уклона иного, течения иного, — объединиться с Сологубом в одно «мы». Если и есть разногласия внутри этого круга, то лежат они слишком глубоко и почти вне областей литературных.

Чего же достиг Ф. Сологуб в «Заложниках жизни»? На которой ступени его собственной, сологубовской, лестницы стоят эти «Заложники»? Изменил художник самому себе или нет?

Не изменил, конечно. Он из тех, кто, и пожелав, все-таки себе не изменит. Но скажу прямо: пьеса не стоит на одной из высших ступеней, которых уже достигало мудрое и крепкое творчество Сологуба. Нет стали, нет неумолимой логики, нет цельности, отталкивающей нерешительного: или бери, или оставь.

Сплетение действительности и сказки, противоположение жизни легким мечтаниям желанным — вот вечная тема Сологуба; она — тема и «Заложников». Но как часто в драме путаются нити в узлы, рвется узор, делается сплетение смешением! Красота мечты падает до красивости, страшная, великая тяжесть жизни унижается карикатурой. Порою кажется, что художник был не свободен от соблазна доброй, любовной, но коварной мысли: сделать свое произведение более доступным, понятным, не лишить части и тех, кто питается еще «жидкой пищей»; демократизировать самое пока аристократичное. Оттого ли, что соблазн этот не ко времени, или отчего другого, но художник, соблазнившись, купил достижения малые слишком дорогой ценой.

Я говорю с уверенностью о недостатках пьесы потому, что передо мной лежит сологубовский же рассказ (последний рассказ в последнем томе сочинений), который весь, с начала до конца, — «Заложники жизни»; но, в противоположность драме — он весь «из железа, камня и стали», легкий, свободный и простой, как тот мост, о котором только болтал Михаил, что построит, а сам построил сомнительное ателье. Для ателье не нужно «паутины стальных канатов».

Рассказ называется «Помнишь, не забудешь».

В «Заложниках» прежде всего не верна, не стойка, недостаточно жизненна, недостаточно прозаична жизнь; и своей недолжной возвышенностью (порой же обратной недолжностью — карикатурой) она низводит, огрубляет и мечту. Смешение в Кате, смешение и в Лилит. Катя — что она такое? Любовь и жизнь? А Лилит — мечта... о Кате? Почему Михаил не любит свою мечту? Или мечта нужна лишь тому, кто еще не достиг осуществимого? Нужна пока, потому что это не вторая реальность, обусловливающая реализм первой, а так себе, полусуществующее? «А мне и жизни не надо, — подтверждает Лилит. — Так, живу немножко...»

Нехитрую тайну Лилит я знаю. Не очень она таинственна. Вернемся пока к «Помнишь, не забудешь», к стройной стальной паутине настоящего моста, — пламенным желанием человеческим построенного, между «данным» и «желанным».

Целомудрие, скромность и верная верность жизни делают рассказ и потрясающим, и неуязвимым. Он весь обращен в прошлое, в воспоминания, но... разве «воспоминания не как мечты, иногда»? В них — все. Потому что в них же, в мечтах-воспоминаниях, «странное сплетение прозы и мечты, милого и постылого».

Николай Алексеевич — известный, почитаемый писатель. У него милая жена, хорошие дети. «Жизнь полна, легка, приятна». Ему хорошо. О чем же он вспоминает-мечтает так сладко, так горько, оставшись один в квартире, пока семья ушла к пасхальной заутрени?

О «тусклости бедной, скудной жизни»; о своей первой жене, Иринушке, «что на убогий мир действительности надевала пышный наряд царственной мечты. Милая Иринушка, явленная ему в обличии простодушной Альдонсы, преображалась перед ним торжественною Дульцинеею, прекраснейшею из прекрасных и преображала для него мир».

Вспомним: Лилит («Заложники»), притворяясь «мечтою», ничего не преобразила, а только «устала, устала смертельно... И все не увенчана Дульцинея»... (Последние слова драмы.)

Николай Алексеевич, «бедный учитель в уездном городишке, женился на Иринушке»... «потому что любил ее, потому что она любила его. Женился, хотя оба они были бедны и одиноки»... «Работали они очень много, а денег было очень мало... И очень мало было вещей... Но разве деньги и вещи сильнее человека? ..»1

Путаной Кате («Заложники») то кажется, что человек сильнее, то — вещи. Решает, что вещи. Михаил прямо «любит вещи». А Лилит... да и она прощается, уходя, с милыми «предметами». Она «избалованная», она всегда была богата; даже непонятно, зачем Михаил при прощании «дал ей денег».

Катя «боится жизни» в жалкой конуре где-нибудь в грязном переулке, на Песках. С другой стороны, она и родителям хочет помочь. С третьей — «темная сила влечет ее», темная страстность. Поэтому она решает выйти пока замуж за богатого Сухова. Михаил слабо протестует, но потом обещает сделаться «беспощадно-сильным». Кстати сказать, все это путаное положение, бесполезное для коренной идеи, малореальное для жизни, породило, среди непонимающих, лишнюю смуту: заспорили о «нравственности» такого поведения. Как будто занимал Сологуба этот вопрос, как будто в драме он играет роль! От проповедей нравственности или безнравственности Сологуб равно далек, слишком далек.

Катя боится нужды; Михаил видит силу в богатстве; Лилит хочет музыки, хитонов и танцев в ателье; а Иринушка, подлинная Дульцинея, непритворная мечта, «сама и пищу стряпала, и полы мыла», за водой на речку бегала, и хотя ей «круто приходилось, она не жаловалась и всегда очень была весела». «О, бедность! — беспечно говорила Иринушка. — Да разве это такая большая беда? Только надо быть веселым и сильным и хотеть счастия». «Надо сохранить в себе волю к жизни, — вот только это надо. Все остальное дастся».

Так говорит Дульцинея, «легкая дева высот, сошедшая на землю, чтобы утешить тоскующего в долине бед человека». У нее «воля к жизни», а что у Лилит? «Живу немножко... Я — сказка... Я — сказка...» — утомительно и фальшиво твердит она, а мы ей не верим. Какая скучная сказка!

«Я не люблю тебя, Лилит», — повторяет Михаил. И «навеки полюбил Иринушку» Николай Алексеевич.

«Любит он свою вторую жену, любит нежно, и дети от нее милы ему. Но порою, в последнее время все чаще, Иринушка ему вспоминается, — и тогда эта, вторая, чужою кажется ему и далекою... И только одного хочет сердце, — хочет невозможного, хочет вернуть невозвратное. Иринушка, Иринушка, где ты?»

И Любовь, единая и неисцельная, сотворила чудо. Перекинула мгновенный мост над бездной, две реальности до времени разделяющей, две правды: мечту подлинную и подлинную жизнь.

«Вот вернулись. Из церкви... За дверью легкий стук, милый голос второй жены...» Вошла, «присела на диван...» «Милая Иринушка, где же ты? Ты помнишь, не забудешь? Тебя душа моя жаждет! Тихие слышны слова ответом на страстные зовы: Христос воскрес...» «Он повернулся, протянул руки, обнял милую, целует. И близко-близко в его глаза глядят глаза иные, милые глаза. Кто же это? Неужели чужая? Иринушка, это ты? Тихо отвечает она: «...Это — я. Разве ты не узнал меня, приходящую тайно в полуночи? Ты зовешь меня второю женою, ты любишь меня, не зная, кто я, ты называешь меня бедным чужим именем Наташи. Но узнай в эту святую ночь, что я — я, что я — твоя, что я — та, которую ты не забыл, вечная твоя спутница, вечно с тобою. Похоронил ты бедное тело маленькой твоей Иринушки, но любовь сильнее смерти, и душа ее жаждет счастия, и жизни хочет, и расторгает оковы тления... Узнай меня, целуй меня, люби меня...»

На мгновенье перекинулся, сверкнув, мост. Вот уже и снова как бы и нет его. Но был, был, — значит есть.

Нелюбимая Лилит не ведает чудес. Нет у нее ни воли к жизни, ни жизни. Мечта? Мы видели, как понимает мечту, любовь и жизнь Сологуб. Он дал их нам в соединении, в Иринушке. Что же хотел он дать в Лилит? Может быть, пытался соединить Мечту и Смерть? Они, обе, порою бывают так близки, — но обманна эта близость. И Лилит обманула поэта; она как будто и мечта, — «я сказка лесная...», она как будто и смерть, — «в смертный час душу его я выну и отнесу ее в царство теней...» Но и то, и другое — как будто. Лилит опять смешение, полумечта, полусмерть, ни мечта, ни смерть. Для Михаила она страшна, он ею уже отравлен. Страшна и для Кати. Та «новая» жизнь, о которой говорят они вдвоем, такая жизнь — ее с легкостью разрушит и такая Лилит. Покажется в дверях — и они будут дрожать, что «вынет душу», ничего не останется. Михаил и Катя — слабые, наивные и трусливые, запутавшиеся в своих же сетях.

Иринушка, милая Иринушка, где ты? Помоги им.

Драма не разрешается, кончается неуверенной, невеселой нотой: «Мы счастливы. Мы счастливы?» Какое уж счастье, когда страх. В страхе мученье, а не счастье.

Я не мог бы так говорить о драме Сологуба, если бы не опирался на Сологуба. Но художник сам предал себя. Он сам дал ключи к «Заложникам жизни», сам раздвинул горизонты, и после лучезарной Иринушки мы уже видим всю зыбкость Лилит, разукрашенной тэтовскими бриллиантами, достаточно блестящими для неопытных. В этих бриллиантах они легко примут ее за что угодно, за «Мечту», — пожалуй, за свою собственную. Что ж, пусть принимают. Совсем неопытных, совсем невинных она и не отравит.

Мне же, вместе с Сологубом, хочется сказать: «Иринушка, милая Иринушка, где ты?» Для меня — Сологуб победил Сологуба. Думаю, что и сам он это знает, и «помнит, не забудет».

Нужно ли говорить, что только такая победа, Иринушко-Сологубовская, и есть одна настоящая. Сторонние покушения на Лилит и «Заложников» производились до сих пор с негодными средствами. Слабые места драмы, невыдержанности, смешения, узлы — замечались, чувствовались. Но чтобы указывать на них, бранить, надо иметь право, то есть надо знать, во имя чего отрицаешь их, по сравнению с чем кажутся они слабыми.

Наглядность, сцена, не скрыла слабостей, а кое-где подчеркнула. Но тут уж решительно никто не виноват. Я думаю, поставь Сологуб на сцене драму, столь же совершенную, как рассказ «Помнишь, не забудешь», — показалось бы, что и у нее что-то отнято, что-то прибавлено, была бы она, во всяком случае, «не та».

В театре, даже идеальном, — не та. Не знаю, отчего это происходит; должно быть, оттого, что нет еще чудесных воплощений, и видимое взором внутренним, мечтания наши — всегда прекраснее всякой действительности.

Тут же не было идеальной пьесы, и уж совсем не идеален был театр. Расстояние между художественным словом и его сценическим воплощением было шире нормального. Попросту говоря, драма все-таки лучше того красивого представления, которое дал нам Александринский театр. Он дал все, что мог, будем справедливы; честно дал всю меру сил, — в этом надежда, что силы будут возрастать. И, однако, вернувшись из театра, первое, что я сделал, — я взял книгу Сологуба, с невольным желанием восстановить образы, какими дал их автор; проверить ширину несоответствия.

Артисты, к запутанностям и смешениям, прибавили свои, чисто сценические, смешения реального с «мечтательным». Многое прекрасное окончательно довели до красивости. Но зато были и мгновенные прорывы в какую-то гармонию.

На сцене, в вечер первого представления, точно большая лампада загоралась, гасла и снова вспыхивала.

Это было хорошо. Хорошо, что хорошая, несовершенная драма была воплощена хорошими, пусть еще более несовершенными, артистами. Несовершенство — благо, когда это ступень, одна из многих, одной широкой лестницы. Пусть поживет, потанцует, помечтает Лилит; пусть, это благо... потому что есть «милая Иринушка», и ее-то уж мы «помним, не забудем».


Сологуб и его пьеса отвлекли меня от других участников последнего альманаха «Шиповник». Там, кроме «Пятой язвы» Ремизова, очень интересен рассказ М. Пришвина «Никон Староколенный». Рассказ этот любопытнее других пришвинских очерков уже тем, что не лишен содержания. К ним обоим, т. е. к писателю Пришвину и его рассказу, я непременно вернусь.

Примечания:
Русская мысль. 1912. № 12 (в разделе «Литература и искусство» под псевдонимом А. Крайний).
  • 1. Курсив мой везде. — З. Г.
  • «Заложники жизни» — драма Ф. Сологуба, написанная в 1910 г. Впервые поставлена на сцене Петербургского Александринского театра 6 ноября 1912 г. В. Э. Мейерхольдом. Имя Лилит, неспроста данное одной из героинь, подсказывает читателям, что исток драмы следует видеть в известном мифическом предании. Бог, сотворив Адама, сделал ему из глины жену Лилит, которая потребовала равноправия с мужем. Встретив возражение Адама, гордая Лилит улетела. В средневековой литературной традиции первая жена Адама предстает в облике соблазнительницы, женщины неземной красоты.
    Появление пьесы в печати и на сцене вызвало споры о символистском новаторстве и традиции, о художественном своеобразии драматургии Сологуба. Прийти на премьеру посчитали необходимым и сторонники модернизма, и реалисты-«староверы». В сезон 1912/13 г. спектакль был показан 24 раза. В полемике, длившейся около года, помимо Гиппиус участвовали: С. Адрианов, Е. Аничков, Ф. Батюшков, М. Слобожанин, А. Чеботаревская. Albus (А. К. Елачич), П. Ярцев, С. Ауслендер, Е. Зноско-Боровский, С. Кречетов (Соколов), М. Кузмин, Л. Гуревич, М. Неведомский (Миклашевский) и др. «Некая свежесть чувствовалась в ней на сцене, — писал о пьесе Ярцев, — пробивались вещи, которые нравились неизвестно почему. Если рассуждать, как много рассуждают об этой пьесе, то от нее мало что оставалось. Но если читать ее или смотреть, то нечто открывалось в ней и становилось для всех несомненным».
  • ...в обличии простодушной Альдонсы... — В романе Сервантеса «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» (1615) воображение влюбленного Рыцаря Печального Образа превратило крестьянку Альдонсу Лоренсо в благородную красавицу Дульсинею Тобосскую. «Девка ой-ой-ой, с ней не шути... — рассказывает своему сеньору оруженосец Санчо Пансо. — А уж глотка, мать честная, а уж голосина!» Но для рыцаря она не деревенская простушка, от зари до зари гнущая спину на скотном дворе и в поле, а — принцесса, о которой он слагает высокопарные вирши. Этот романтический пафос великого романа вдохновил русских символистов на такое же рыцарское служение Красоте. «Подвиг лирического поэта, — пишет Сологуб в очерке «Мечта Дон Кихота», — в том, чтобы сказать тусклой земной обычности сжигающее нет; поставить выше жизни прекрасную, хотя и пустую от земного содержания форму; силою обаяния и дерзновения устремить косное земное к воплощению в эту прекрасную форму. Лирический подвиг Дон Кихота в том, что Альдонса отвергнута, как Альдонса, и принята лишь как Дульцинея. Не мечтательная Дульцинея, а вот та самая, которую зовут Альдонсою. Для нас смазливая, грубая девка, для меня — прекраснейшая из дам. Ибо не должно быть на земле грубой, смазливой, козлом пахнущей Альдонсы. И если кажется, что она есть, то лирическое восприятие мира требует чуда, требует преображения плоти».
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 7. Мы и они. Литературный дневник. Публицистика 1899—1916. — М.: Русская книга, 2003. — 528 с., 1 л. портр.