Твое холодное кипенье 
Страшней бездвижности пустынь.
Твое дыханье — смерть и тленье,
А воды — горькая полынь.

Зинаида Гиппиус, «Петербург»

Обзор японских подгузников японские подгузники.

Зинаида Гиппиус. Публицистка, критика, статьи

Два завета

В «Зеленой Лампе»

 

Русский писатель В.В. Розанов менее известен, чем того достоин. А в смысле знаемости — знают его совсем немногие. Впрочем, и трудно это в наши времена. Розанов умер в России, книг его нет нигде.

Но из истории русской мысли Розанова не выкинешь, как не выкинешь Вл. Соловьева или Толстого. Есть и другие, совсем неизвестные, — о них вспомнят после. Собственно о Розанове я не собираюсь говорить; слишком он сложен, махров, о нем десяти книг мало. Существо гениальное, с умом и душой прозорливым до крылатости, и — человек из слабых слабый, тоже почти гениально. Какой-то сноп противоречий. Его почти нельзя и судить человеческим судом. Осудишь — и чувствуешь: нет, не прав. Восхвалишь — опять не то. Пусть уж его судят не здесь, не на земле... если он и там не попросится, чтобы «без суда пропустили»...

Нам важно, однако, указать на некоторую особенность Розанова в подходе к вопросам, к которым подходили все мыслители мира. Мыслитель! Как нейдет к Розанову это слово! И вообще-то оно узкое, а уж Розанов — он скорее пытатель, расследователь, одержимый, гениальный догадчик, то видящий на три аршина под землю, то вдруг ничего не видящий... Но сделал он для своего времени то же, что делает каждый «мыслитель» — для своего. Он наново поставил, по новому осветил вопросы, лежащие в круге трех вопросов, — главных. Которыми держится мир. Они главные потому, что касаются решительно всех и решительно всегда. Это конечно, Бог, Любовь, Смерть. Ведь если кто-нибудь скажет, что Бог его никак не касался и что он Бога ни в каком виде и образе не касался, — мы не поверим. Если скажет, что любви не касался и не коснется, — мы удивимся и тоже не поверим. Относительно же смерти, что она его не касается, этого уж даже никто и не скажет.

Всякий значительный человек (так называемый «мыслитель»), открывая новое в области этих трех вопросов, освещая по-новому и ставя новые, свои, вопросы, — редко их сам разрешает. Что разрешил Ницше? Или Ибсен? Или Вейнингер? Или Вл. Соловьев? А вопросы они поставили громадной важности и яркости. Индивидуальным творчеством можно лишь подвести к какой-то черте к новой ступеньке вверх — куда вступают уже другие, — следующие. Случается, когда вопрос поставлен коротко и несложно, что творец его находит как будто и решение. Но это решение только для себя. Если нашедший о том не подозревает — он становится учителем. Такое решение нашел Толстой и так сделался (или его сделали) учителем.

Был или не был «учитель» в Соловьеве, Ибсене и других — одно с уверенностью можно сказать: в Розанове его не было ни капли. Даже вообразить Розанова «учителем» нельзя, даже представить себе каких-нибудь «розановцев» — нелепость. Дело в том, что Розанов не только совсем не решил страшных, им самим же поставленных, вопросов, но даже слишком явно — для себя и для всех — раздирался ими сам; не раздиранию же этому было у него учится?

Коренной вопрос, приковавший к себе Розанова на всю жизнь, это — Христос — христианство и Мир — космос (с населяющей его жизнью). Надо сказать: такого длинного, такого остро пронзающего луча, какой бросает Розанов с земли, из «космоса», на «Христа — христианство», мы другого не знаем. И в этом луче (не холодный же он, не мыслитель же Розанов!) сам Розанов оказывается стенающей, взбунтовавшейся тварью.

Великой любовью любит он теплую землю, с ее злаками и травами, с племенами людскими, с Богом ее, Творцом всякого дыханья, давшим людям вечный завет плодиться и множиться. Но вот пришел Кто-то... и принес завет новый: «Вам сказано так... а я вам говорю...». И завяли травы, иссохло чрево материнское, поникли головы, всплакало и возрыдало сердце человеческое... кто же Он, сотворивший такое с миром? Кто этот «обаятельный, обольстительный и лукавый»? — да, лукавый, ибо он, соблазняя, похищает мир у Творца. Разрушает завет, навеки людям положенный. Неужели он — Бог? Не Денница ли, «спавший на землю как молния»?

Решить бы, да, Денница; и было бы просто. Но — Розанов не может решить. Он — плоть стенающая, бунтующая, ревнующая, но и... воздыхающая. И воздыхание — к Нему же, к Неизвестному. Розанов любит Христа; и ни сам он, ни мы не скажем, какая любовь в нем пронзительнее, огромнее: к плоти ли земли рождающей и к Богу ее, древнему, вечному, — или ко Христу. Но любви две, не одна; которая-нибудь должна быть принесена в жертву. В конце концов жертвой стал сам Розанов. Как Иаков боролся с Богом и не поборол, так и Розанов боролся со Христом и тоже не поборол. Но боролся не одну ночь, а всю жизнь, и не вышел из борьбы хромым, как Иаков, а просто вышел из жизни.

Мы хорошо знаем, что его мука, его раздиранье, его нерешенье продолжались до самого конца: об этом он нам говорит своими последними словами, напечатанными уже после его смерти (тотчас после) и озаглавленными «Последние листья». Вот эти листья: «Не может, не может, не может быть двух заветов. Если два завета — два Бога, дву-Божие. Две воли, дву-мыслие, два созерцания. Как же жить??? Боже, научи! О, и этого нельзя сказать: нельзя даже произнести «научи», а только можно другое:


Который же из вас...».


Да, который? Христос или Иегова, Бог Авраама, Исаака, Иакова?

Становится понятно, чем было для Розанова, при такой его внутренней трагедии, — еврейство. Понятно, почему с особенной остротой выдвинул он вопрос иудаизма и вопрос пола. Но если бы мы даже и не знали ничего вот об этом, сиецифически-розановском, отношении к христианству, о ненавистнической любви ко Христу, а только знали бы, что он всю жизнь, пристально, со страстью, занимался христианством, — мы и тогда угадали бы, что вопросы о еврействе и о поле не останутся ему чужды. Вспомним, что их не обошел и Вл. Соловьев, — тоже по-новому, по-своему, поставил их, соответственно тому новому, что открывалось ему в христианстве. Как близок им Вейнингер — всякий знает, хотя отношение его к христианству было не только иное, чем у Розанова, но противоположное, до мелочей. Известно, что этот гениальный еврейский юноша, по влечению к личности Христа, перешел в христианство. Но после своей нашумевшей книги «Пол и характер», и другой, еще более замечательной, — трагичной, — застрелился. 23 лет от роду.

Все эти вопросы, — христианство и иудаизм особенно, — неразрывно связаны между собой. У Розанова и Соловьева, при двух разных отношениях к христианству, можно найти общее в их отношении к еврейству. В отчаянии расширяя сам вековечную пропасть между Заветом Ветхим и Новым, Розанов всем стенающим существом прижимался к евреям. Но пропасть видел и Соловьев, заглядывал в нее, знал что-то о ней; ставил разрыв в вину не евреям (в вину-то ставил!), а христианам. Есть еще один человек, в третьем положении относительно христианства, не розановском и не совсем соловьевском, взгляд которого на еврейство достоин того, чтобы о нем сказать подробнее. Этот человек, никому неизвестный, носил в себе черты гениальности не меньшей, пожалуй, чем Розанов. Зовут его Валентин Александрович Тернавцев. Книг он не писал, если и писал — не печатал. При всей «учености» своей он не был и «ученым». Даже оратором, в сущности, не был: все знавшие его, слышавшие огненные речи, чувствовали в них пафос не ораторский. — иной. Человека со столь высокими языками настоящего пророческого пламени — нам никогда больше встретить не приходилось.

Некоторые его речи, застывшие в стенограмме, обеззвученные печатной бумагой, все-таки поражают, — до сих пор. Но сейчас не в них и не в нем, Тернавцеве, дело, а в отношении его к христианству и вытекающем отсюда отношении к еврейству.

Он был ученый богослов и самый православный церковник. Но при этом относился он к христианству с поядающей ревнивостью библейского пророка. Он требовал, именно требовал, от христианства движения, раскрытия его во времени, — и по времени. Он спрашивал богословов, «держащих ключи разумения», — «все ли для них уже открыто в Христианстве?». И больше, — он спрашивал: «Все ли открыто и для святых? Их писания перед нами...». «Не о посягательстве на прежние Откровения я говорю, — прибавлял он, — но об исполнении их. Противоречии между данными христианству обетованиями и действительностью — страшно». Он призывал «успокоенный» или самодовольный христианский мир, не понимающий, что «христианство стоит на краю истории». — вспомнить о еврействе и о поразительной его судьбе. Как Розанов и Вл. Соловьев, заглядывает и Тернавцев в пропасть, разверзшуюся между Ветхим и Новым Заветом. Никакие отдельные перебежчики из еврейства в христианство, хотя бы их были тысячи, ничего не изменят. Нет, «языко-христианству» (как он говорит) нужен глубокий перелом; нужно открытие в нем глубин Ветхого Завета: видения пророков, тайны жертв и повелений Божьих, данных навеки. Христианству нужно принять на себя Израиля, «что послужит откровению в откровениях христианских». Но может ли быть это, пока двадцативековому разрыву и всей судьбе еврейства не будет дано действительного оправдания? Какой силы должен быть огонь с неба, который все это переплавит и даст новое сердце?

Откровение, которого ждал и требовал от христианства Тернавцев, он называл раскрытием тайны «о праведной земле».

Вот как раз то, чего не ждал от христианства Розанов, не верил, что тайна эта в нем заключена. К «праведной земле» он и бежал, когда бежал к еврейству.

Но все они, и Розанов, и Тернавцев, и Вл. Соловьев, сходятся в этом: у евреев есть великая правда, и это правда о земле. Можно и еще продолжить согласие: все они признают несчастием двадцативековой разрыв между двумя заветами, но не виной или ошибкой евреев.

Далее начинаются разногласия — все лежащие в разном отношении к христианству.

Приходится сделать такой вывод: вопрос еврейский может быть рассматриваем только в связи с вопросом христианским — и обратно. Нечего и говорить, что если мы берем Розанова — мы берем еврейство и евреев прямо висящими на христианской нитке. Но если отвлечься и от Розанова, и от всех и от всего, от чего только можно отвлечься, поставить вопрос прямо, просто: «иудаизм в истории» — результат будет тот же: нам придется говорить и о «христианстве в истории».

Что за странная спайка! Розанов кричит: христианство и иудейство, Завет Новый и Ветхий, — да, они разное, они «разделены, как небо и земля»!. И прав: какое же еще большее разделение, ведь и в поговорку вошло: отличается, как небо от земли. Розанов еще прибавляет: «А небо... где оно, там рабство». Но я сильно сомневаюсь, что если бы Розанову предложили во владение всю его «свободную» землю, только без неба над ней, — он бы ее взял. Согласился бы взять такую землю. Равно и верующие пламенно в царство небесное — не спешат туда сразу переселяться. Может быть, эту спайку между не метафорическими, обычными небом и землей следует называть «жизнью»? Явно разделенные, небо и земля так соединены в человеке, что без них он не представляет ни себя, ни жизни...

Свою аналогию Розанов повторяет беспрестанно. Мысль невольно увлекается ею: да, и тут, между Новым и Ветхим Заветом, именно такое же разделение, совершенно явное; и такая же таинственная — спайка. Розанов как бы сам попал в разделяющую пропасть, как бы оттуда, из глубины, взывает: на какой край подняться? Какой выбрать? «Который из вас»... Бог? Христос или Иегова, Бог Авраама, Исаака, Иакова?

Розанов так и не решил этого вопроса. А что, если не верен сам вопрос? Что, если выбор иначе стоит, так стоит: обоих, и оба Завета, отвергнуть — или обоих, оба, вместе — принять? Вдруг они оба — одно?

Но тут я останавливаюсь. Довольно вопросов. Лучше кончу ответом на возражения, которые, может быть, и не будут высказаны, но, наверное, родятся у многих. Это — удивление: какой смысл, в наше время, говорить о еврейском вопросе так, как мы говорим, помещать его в розановскую плоскость, указывать на его связь или на разделение с вопросом христианства? Это может быть интересно, как историческое исследование, но не более. Ныне же христианство почти совсем сошло с арены общественной, стало делом частным, личным, а еврейство, в лице последних поколений, еще определеннее вливается в русло общечеловеческой жизни. В нормальной культурной среде между французом, поляком, русским и евреем по происхождению — отличий нет. Можем ли мы представить себе серьезный, горячий спор о Ветхом и Новом Завете между... ну, хотя бы между М. Слонимом и Керенским, между Авксентьевым и Вишняком, между Пуанкаре и Леоном Блюмом, Талиным и Буниным? Конечно, нет; современный еврей тек же мало заботится о защите Авраама, как современный русский о Нагорной проповеди. В России, правда, еще случается, что рабочий поспорит (кулаками) с «жидом»; но их спор вряд ли занял бы и Розанова, так как русский рабочий вполне может при этом состоять в ячейке «безбожников», а «жид» — не слыхивать от роду ни о Моисее и ни о каких «заветах». Есть ли смысл рассматривать в наши дни вопрос о еврействе под чисто теологическим углом зрения?

Да, я это понимаю. То есть, вполне понимаю «угол зрения», под которым можно так возражать. Но уж надо быть последовательным и прийти к тому, что еврейский вопрос вообще не стоит подымать, никак, — ибо его в настоящее время больше не существует.

Если не существует, — тогда, конечно, о чем же говорить? Ни под каким «углом зрения» не стоит. Если же он есть, тогда рассматривать его, ставить его, говорить о нем можно в единственной плоскости — религиозной. Только так брали его все, кто к нему ни приближался, и это на всем протяжении истории. И так будет впредь, пока еврейство не исчезнет бесследно в ассимиляторском потоке. Я-то думаю, — и не только я, кажется, — что этот момент еще не наступил, а может быть, и вовсе не наступит.

Кроме того, возвращаясь к началу. Повторяю: три главные вопроса, в непосредственной близости к которым лежит вопрос иудаизма, — т.е. вопросы о Боге, Любви и Смерти, — касаются решительно всех, и нельзя даже вообразить момента, когда они перестали бы касаться человечества.

Если Розанов ничего не решил ни о христианстве, ни о еврействе, ни о поле, — он, страстной внимательностью своей, углублениями, расширил и облегчил нам путь к дельнейшим, новым, пониманиям этих вопросов. От наследства Розанова отказываться нельзя, как бы мы к нему самому, к человеку — Розанову, ни относились. Надо, конечно, этим наследством пользоваться умеючи... но сумеем мы или не сумеем — это уже зависит от нас.

Примечания:

Впервые: Возрождение. Париж, 1928. 11 апреля. № 1044. С. 2-3.

  • Ницше Фридрих (1844-1900) — немецкий философ, один из основателей «философии жизни».
  • Ибсен Генрик (1828-1906) — норвежский драматург.
  • Вейнингер Отто (1880-1903) — австрийский философ и писатель.
  • Как Иаков боролся с Богом... — Бытие. 32, 24-25.
  • «Последние листья» — публикации В.Р. Ховина после смерти В.В. Розанова в журнале «Книжный Угол» (1918. № 5; 1919. № 6; 1921. № 7).
  • Тернавцев В.А. (1866-1940) — богослов, чиновник особых поручений при обер-прокуроре Синода (с 1907 г.).
  • Пуанкаре Раймон (1860-1934) — президент Франции в 1913-1920, премьер-министр в 1922-1924, 1926-1929 гг.
  • Блюм Леон (1872-1950) — лидер французских социалистов.
Источник: Гиппиус З. Н. Собрание сочинений. Т. 13. У нас в Париже: Литературная и политическая публицистика 1928—1939 гг. Воспоминания. Портреты. Сост., подг. текста, коммент., ук. имен А.Н.Николюкина и Т.Ф.Прокопова ... М.: Изд-во «Дмитрий Сечин», 2012. — 656 с.