Во-первых, если нет сегодняшних интересных книг, то есть вчерашние; а во-вторых, — и это главное, — я принципиально не хочу подчиняться новой моде и подлаживаться под интересы обывателя. Пусть себе он читает газетные корреспонденции, или что хочет. Мне все равно.

Зинаида Гиппиус, «Жизнь и литература»

Что такое сыворотка MABEL MEG? Прежде всего, это средство mabel meg, предотвращающая развитие морщин

О Зинаиде Гиппиус. Критика, статьи, воспоминания

Е. А. Соловьев. ДЕКАДЕНТЫ

Е. А. СоловьевЕ. А. Соловьев

Существуют ли они? Разные люди смотрят на это различно. Г-н П. Я. в своей статье о Бодлере не только признает реальное существование у нас декадентов, но и относится к ним с очевидным раздражением, хотя думает в то же время, что дни их сочтены, и не только дни, а даже часы и минуты. Именно он говорит:

 

С половины 80-х годов в русской литературе началось, как известно, изумительное идейное оскудение... Прокатилась волна «декадентства», захватившая в свой мутный и пустозвонный поток многих передовых писателей и поэтов; осмеяны были и выброшены за борт лучшие имена и традиции родной литературы, и на знамени самозванных пророков с «новой мозговой линией» написаны были: равнодушие к горю ближнего, самодовлеющая красота... Основные причины, породившие русское декадентство, коренились, конечно, в наших домашних условиях, но некоторые критики стали искать их на Западе, в хвосте которого мы обыкновенно идем, — и вот одним из «отцов декадентства» объявлен был Бодлер! Прежде всего это показывало плохое знакомство с Бодлером самих критиков, судивших лишь по некоторым курьезам его поэзии, но большая публика, еще меньше знакомая с настоящим идейным обликом автора «Цветов зла», удовольствовалась этим открытием, и Бодлер надолго сделался в глазах русских читателей синонимом всякой безыдейности и — еще того хуже — мерзости...

Теперь над русской литературой занимается, по-видимому, заря новой жизни. От эфемерной волны эстетизма, символизма и всякого иного индифферентизма не осталось ничего, кроме нескольких ничтожных струек, никого уже не только не пугающих, но и не интересующих. Явно возрождается настроение, одушевлявшее литературу и общество двадцать лет назад.

 

Г-жа Гиппиус высказывает мысль, что декаденты «существуют», но «не существуют». Очевидно, в представлении г-жи Гиппиус декаденты слились с русалками и домовыми.

Сами декаденты в недавно вышедшем манифесте своей партии — в «Северных цветах» на 1901 год, собранных книгоиздательством «Скорпион», — решительно утверждают, что они совсем не декаденты, а просто «новые» люди, ищущие новых путей, и единственной настоящей декаденткой считают самое г-жу Гиппиус.

Если позволительно высказать мое скромное мнение, то думаю, что декаденты были всегда, кроме разве архаических времен, существуют они и теперь и, вероятно, всегда будут как плоды усталой, не находящей выхода из своих противоречий культуры, как плоды, выросшие на почве разврата, переутомления, всяких наследственных болезней — словом, всей той грязи, которую человечество успело накопить в себе за тысячи лет своего печального существования...

Но прежде — кого считать декадентом?

В 1-м номере «Мира Искусства», журнала с очень любопытными иллюстрациями и не без претензий на обновление русской жизни, мы находим очень интересную характеристику одного из наших декадентов, г-на Д-а, которую привожу почти целиком:

 

Помню Александра Д-а гимназистом с большими черными глазами навыкате, с тихим голосом, мальчишески дерзкими словами, с тетрадкой тогда модных, бессмысленных и очень скучных стихов. В те молодые неустойчивые дни увлечений европейской игрушкой, только что выдуманной, у Д-а были товарищи, но для которых игрушка и была игрушкой, свойственной легкому (?) детству. Увлекались и отпали, пошли пробовать общаться с людьми по своим путям, и наносного в его стихах, словах, даже презрительности к чужим мнениям — тоже было мало. Впрочем, эта презрительность всегда есть и всегда искрення у людей, которые особенно горячо хотят высказать себя, подойти к другим. Ее надо понять и поверить ей, такой естественной, такой трогательной.

Встречался мне Д-ов редко, потому что в самом деле производил неприятное, жалкое, досадное впечатление, а мы от таких впечатлений себя заботливо охраняем...

Рассказывали, что Д-ов чудит все более и более, хотя при этом много читает и много работает. Чудачества его носили самый разнородный характер: то были детски-невинны и наивны, то опасны. Он оклеивал потолок своей комнаты черной бумагой и убеждал молодых девушек убивать себя. Письма он писал дикие, ни на что не похожие, без обращений, изломанным почерком, и точно подделываясь под бред. Его стихи по-прежнему были и не талантливы, и тягостны. В последнее мое свидание с ним, ранним осенним вечером, в чужой комнате, он вел себя тоже странно, говорил как будто не то, что ему хотелось, и лицо у него было измученное и дикое — лицо человека в последнем отчаянии. Но и тогда он был неприятен, досаден, — хотелось уйти от него с брезгливостью, с сознанием своей правоты...

 

Дальше идет рассуждение о стихах Д-ова совсем неинтересное. А вот опять любопытные строки:

 

Года три тому назад он ушел из литературы, из университета, из Петербурга, от матери, одетый по-страннически, замолчавший и дикий. Говорят, что он долго жил в каком-то далеком монастыре, работал, как послушник, носил вериги, хотя и не постригся. Через год он пришел в Петербург пешком, был у товарища. Товарищ говорил, что вел себя Д-ов странно: сидел на полу, пел псалмы или молчал. На юродивого, впрочем, не походил, а так, молчал, не желая говорить. Денег у него не было, — он питался милостыней. Спустя несколько дней он снова ушел и где теперь, и вернется ли, неизвестно.

 

Скажите, как назовете вы такого человека? Возможны два предположения: он или лицемерил, прикидывался, чтобы как-нибудь пробраться через теснящую и сдавливающую толпу людей и обратить на себя внимание хотя бы юродством — что обычно среди хотя бы простого народа, — или же он был искренен. Если второе предположение верно, то Д-ов несомненно декадент, дегенерант, просто выродок, страдающий черной меланхолией. К чему иначе эта черная бумага на потолке и на стенах и эти прямо-таки преступные советы молодым девушкам убивать себя? Тут все темно и мрачно.

Д-ов писал; писал хотя и мало, но удивительно скучно и бестолково. У него смутная мысль, которая как-то хочет себя выразить и никак себя выразить не может. У него не хватает даже слов, чтобы высказаться. Он может выдумать черную бумагу на потолке, — в чем, впрочем, ему усердно помогли французские кабачки, но выдумать образ, фразу он не в состоянии. Он бормочет, и это бормотание, эти свои слюнявые речи называет стихами, чуть ли даже не поэмами... Стихи, словом, мутные... Сам Д-ов интереснее, интереснее собственно потому, что он существует как некоторая реальность, как, — пусть даже маленький фактик нашей жизни, в конце концов, всем известный, имеющий поклонников, с бестолковым усердием копающихся в его бормотании, точно мужички в словах знахаря или юродивого, — но, повторяю, он существует и пишет, а если так, то спрашивается, чем он менее любопытен, чем странник Антоний? Ведь тут все же странная психология на почве каких-то темных и грязных общественных течений, ведь тут все же человек и «человеки», окружающие его, не чурки.

 

__________

 

Для меня, во всяком случае, очевидно, что раз существует Д-ов, существуют и декаденты или просто как продукты вырождения, или — если верить г-ну П. Я. — как следствие «изумительного идейного оскудения». Много заниматься ими нечего, но несколько строк или страничек никому и ни в чем не повредят, особенно если нам удастся доискаться до корней и нитей такого явления.

Вот они, как я уже сказал выше, издали свой сборник или даже целый манифест с драмами, стихами и прозой — философской и критической, причем из предисловия мы видим, что «Скорпион» все эти произведения очень одобряет, так как в упомянутом предисловии говорит: «Мы желали бы встать вне существующих литературных партий, принимая в свой сборник все, где есть поэзия, к какой бы школе ни принадлежал их автор».

«Все, где есть поэзия», — это страшно много. Помните ли вы, что говорил о поэте Писарев:

 

Любовь, неразрывно связанная с ненавистью, составляет и непременно должна составлять для истинного поэта душу его души, единственный и священнейший символ всего его существования и всей его деятельности. «Я пишу не чернилами, как другие, — говорит Берне, — я пишу кровью моего сердца и соком моих нервов». Так и только так должен писать каждый писатель. Кто пишет иначе, тот должен шить сапоги и печь кулебяки. Поэт, самый страстный и впечатлительный из всех писателей, конечно, не может составлять исключения из этого правила. А чтобы действительно писать кровью сердца и соком нервов, необходимо беспредельно и глубокосознательно любить и ненавидеть, и чтобы эта любовь и ненависть были действительно чисты от всяких примесей личной корысти и мелкого тщеславия, необходимо много передумать и многое узнать. А когда все это сделано, когда поэт охватил своим сильным умом весь великий смысл человеческой жизни, человеческой борьбы и человеческого горя, когда он вдумался в причины, когда он уловил крепкую связь между отдельными явлениями, когда понял, что надо и что можно делать, в каком направлении и какими пружинами следует действовать на умы читающих людей, тогда бессознательное и бесцельное творчество делается для него безусловно невозможным. Общая цель его жизни и деятельности не дает ему ни минуты покоя; эта цель манит и тянет его к себе; он счастлив, когда видит ее перед собою яснее и ближе; он приходит в восхищение, когда видит, что другие люди понимают его пожирающую страсть и сами с трепетом томительной надежды смотрят вдаль на ту же великую цель; он страдает и злится, когда цель исчезает в тумане человеческих глупостей и когда окружающие его люди бродят ощупью, сбивая друг друга с прямого пути.

 

Да, это большое слово — поэзия, хотя и Писарев ровно ничего не говорит о школах, партиях и направлениях, которые, разумеется, в поэзии так же мало уместны, как в математике или при разведении капусты. Творчество должно быть свободно, но — должно быть творчество. У излюбленных же «Скорпиона» по этой части какой-то органический недостаток. Вот, напр., стихи:

 

ОТОДВИГАНИЕ СМЕРТИ

День прошел в свободном славословьи,
Окна улицы в снегах я вскрыл,
Много было доброго, восторга и здоровья,
И себя я искренно, хоть первый миг, любил.
Ах! о том больное беспокойство,
Все ли сделано руками и умом?
Но забыты ли вершин последних свойства?
Кто равняется осанкой иль лицом?
Так к концу, пред ужасом, вспоминаю,
Но бессмысленно в вещах указыванье в ночь иль в тень.
И привычно грозной пустоты не замечаю,
В бездну пал давно, давно не воскресаю,
А ответ пойму не в этот, в рассужденья день!

 

И не только «ответ», но, вероятно, и свои стихи поэт поймет лишь в день рассужденья и поймет их в том смысле, что в них ничего понять нельзя. А со стороны «Скорпиона» это прямо-таки значит вовлекать читателя в невыгодную сделку, давая ему такую вот поэзию вне школ и направлений, в красивой обложке и с двумя-тремя хорошими случайными в таких сборниках именами.

Конечно, не все уже так остроумно в «Скорпионе», как только что приведенное стихотворение; там есть вещи вполне пристойные, хотя в большом количестве невыносимые, напр. вещи г-на Бальмонта, про которого г. Брюсов сказал:

 

Угрюмый облик, каторжника взор!
С тобой роднится веток строй бессвязный.
Ты в нашей жизни призрак безобразный...
Но я в тебе люблю, — что весь ты ложь,
Что сам не знаешь ты, куда пойдешь... и т. д.

 

Куда пойдет Бальмонт — я тоже не знаю, но если он задумает сосредоточиться на своих мастерских переводах1 — то прежде всего, конечно, сам от этого выиграет. Об его оригинальных вещах могу сказать только то, что в них удивительное пристрастие к огню. Все горит — небо горит, земля горит, мир горит, вода горит, сам Бальмонт в огне. Так что даже страшно делается и хочется закричать: пожар, горим! Уж очень пламенный человек этот г. Бальмонт, что, впрочем, служит оправданием его писанию на испанские мотивы. Вот, напр., один его «испанский цветок» из «Скорпиона» (с. 82):

 

Я вижу Толедо.
Я вижу Мадрид.
О белая Леда! Твой блеск и победа
Различным сияньем горит!..
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .
Здесь дерзость желанья
Не гаснет ни в чем.
Везде изваянья былого влиянья,
Крещенья мечом и огнем.
О строгие лики
Умевших любить!
Вы смутно велики, красивы и дики,
Вы поняли слово — убить.
Я вас не забуду, я с вами везде.
Жесткому чуду я верен пребуду,
Я предан испанской звезде!

 

Не правда ли, — это удивительно красивые и звучные стихи? Но не кажется ли вам порою, что это скорее набор слов, чем поэзия, и что тут собственно испанского? Мадрид и Толедо? Этого, очевидно, мало, так как в таком случае любой учебник географии будет в значительной степени испанистее. И мне очень жаль в конце концов, что г. Бальмонт хочет быть непременно кабальеро и тореадором Бальмонтом и под звук кастаньет забывает не только о наших бедных русских мотивах, но и вообще о мотивах человеческих... А ведь талантлив он несомненно.

О стихах г. Сологуба говорить, собственно, нечего. Тут нытье и тоска, тоска и нытье, переходящее в кошмар. Точно кто ходит по пустой комнате рядом, постукивает там... вот-вот подойдет к твоим дверям тяжелый и страшный — ужас разбирает, а посмотришь, — нет никого!.. Тоска, нытье, кошмар совсем завладели поэтом, и как жаль, что он постоянно забывает стихи Лермонтова:

 

Взгляни... во всей толпе
Едва ли есть один,
Тяжелой думой не измятый;
До преждевременных добравшийся морщин
Без преступленья иль утраты...

 

Что же в таком случае так уже погружаться в свою тоску, в свое одиночество, что же так много и долго говорить о них?

В «Скорпионе» еще много стихов. Главное его содержание — стихи и стихи — красивые, кровожадные, тоскливые, буйные, мирные, зеленые и синие, но думается нам, что цена им... не великая им цена.

Говорят, что в них важно лишь настроение. Настроение, не спорю, вещь великая, но думается, во-первых, что без настроения никогда не было поэзии, тем более поэзии лирической, а во-вторых, только одного настроения — мало. Его не поймут, и кому охота разбираться в этих неясных намеках, в звучных и красивых фразах, лишенных смысла, в недосказанном и недоговоренном? А Фет, возразят мне, разве не ограничивался он одними настроениями и не возводил их порою — очень, впрочем, редко — в перл создания? Конечно, да, но когда говорят о Фете, совершенно забывают, что в неясных и смутных настроениях Фета есть нечто общепонятное и дорогое почти каждому — это близость к природе, любовь к ней, это такое сознание своего с ней единства, полноты которого мало кто достигал в мире поэтов. Оно-то и служит руководящим мотивом, как бы даже руководящей идеей всего Фетом созданного. Оно в то же время настолько важно и ценно, что не может рано или поздно не добиться признания.

И наконец, если уж ссылаться на Фета, то почему не вспомнить совета, данного им одному начинающему собрату. «Не сердитесь на меня, — писал он, — но мой последний и задушевный завет поступить с вашим поэтическим творогом, как поступают с творогом пасхальным: завяжите его потуже в салфетку и, если возможно, навалите камнем, и когда из него выбежит все жидковатое и чуждое, — драгоценный дар природы сам найдет своеобразную форму».

А «некоторые» поэты, кажется, вместо того, чтобы «навалить» камнем, подбавляют водицы, много водицы в свой поэтический творог, почему и выходит нечто жидкое, а не твердое, так что ничего прокового из него не сделаешь.

 

__________

 

Драматическая поэзия представлена в «Скорпионе» единственным вообще и единственным в своем роде произведением г-жи Гиппиус «Святая кровь» — каким-то сколком с «Альмы» Минского. «Святая кровь» испорчена, по моему мнению, несообразной идеей, которая начинает развиваться со второй картины. Первая же положительно хороша и происходит в очень оригинальной обстановке, еще раз подтверждающей, что у автора есть истинное поэтическое чутье. Вот эта обстановка.

 

До поднятия занавеса слышен далекий и резкий звон колокола. Лесная глушь. Гладкое, плоское, светлое озеро, не очень большое. У правого берега, поросшего камышом, поляна, дальше начинается темный лес. На небе довольно низко, но освещая тусклым, немного красноватым светом озеро и поляну, стоит ущербный месяц. Рой русалок, бледных, мутных, голых, держась за руки, кругом движется по поляне, очень медленно. Напев их тоже медленный, ровный, но не печальный. Он заглушает колокол, который звонит все время, но, когда русалки умолкают на несколько мгновений, — он гораздо слышнее. Не все русалки пляшут: иные, постарше, сидят у берега, опустив ноги в воду, другие пробираются между камышами. У края поляны, около самого леса, под большим деревом, сидит старая, довольно толстая русалка и деловито и медленно расчесывает волосы. Рядом с нею русалка совсем молоденькая, почти ребенок. Она сидит неподвижно, охватив тонкими руками голые колени, смотрит на поляну, не отрывая взора, и все время точно прислушивается. Час очень поздний. Но тонкий месяц не закутывается, а подымается. По воде стелется, как живой, туман.

 

Среди этой поэтической обстановки, навеянной, вероятно, обстановкой «Потонувшего колокола», ведут беседу две русалки — старая и молодая. Из беседы молодая узнает, что они, русалки, смертны и что есть другие существа, люди, которые бессмертны. Но подробностей об этих людях, кроме каких-то смутных и неопределенных, старая русалка сообщить не может и отсылает свою молодую подругу к ведьме «маленькой, закутанной, крючком согнутой старушке, у которой большое желтое лицо, обращенное к земле». Ведьма «в лесу живет, — из людей была, да, слышно, свою душу кому-то за долгий век продала, теперь уж ей лет пятьсот есть. Она все знает». Встревоженная и смутно ищущая чего-то русалочка решается дождаться ведьмы на берегу озера, с которой заговаривает о людях, как только ведьма подползает сюда. Злая старушонка, услышав, что русалочка хочет получить бессмертную душу, немедленно же, по неизреченной подлости своей натуры, умышляет злое. Действуя соблазном и искушением, она советует тревожной русалочке отправиться в близлежащий скит, где живут два монаха — старый и молодой, которые, быть может, согласятся окрестить ее, хотя для них она — нечисть.

 

Русалочка (печально). Нечисть?

Ведьма. Да. Они мало знают и потому многого боятся. Ты сначала ничего не говори им, ничего не рассказывай, чтоб не забоялись и привыкли. И все живи с ними, да грейся, тело на себя принимай. И вот когда который-нибудь тебя... который-нибудь станет очень добрым к тебе, а ты к нему, тут ты ему и откройся, и проси крещения.

Русалочка. Я ко всем добра.

Ведьма. Ну, это не считается. Когда особенно будешь добра к одному из всех.

Русалочка. И он тогда согласится меня крестить?

Ведьма. Не знаю. Может, все-таки не согласится. Тогда у тебя не будет бессмертной души.

Русалочка. Тетенька ведьма! Голубушка! Что же это такое? И уж если не согласится — тогда никакого другого средства нет?

Ведьма. Тише ты! Лягушку даже испугала. И не перебивай, потому что времени у нас осталось едва-едва какая-нибудь минуточка. Я тебе не говорила, что он не будет согласен. Я только говорю — может случиться... Ну, тогда и другое средство есть...

Русалочка. Правда? Есть? Есть?

Ведьма. Да только оно не по вас. Я вас, рыбки добренькие, знаю. Ну, его пока, это средство, я тебе и не скажу. Ты это сначала испробуй. Что, все боишься?

Русалочка. Нет.

Ведьма. Видно очень захотелось теплой крови да человечьей души?

Русалочка. Да.

Ведьма (долго и беззвучно хохочет, наконец останавливается). Ладно. Очень ты, рыбка, забавная. Иди завтра. Помни: грейся, угревайся около них! Станут спрашивать, откуда ты — говори: забыла. Рассказывать тебе что станут — слушай.

 

Русалочка идет к людям.

В скиту, как я только что сказал, спасаются два монаха, один старый, добрый-предобрый, вроде Нила Сорского или старца Зосимы — отец Пафнутий; другой — молодой, Никодим, иосифлянин или монах Ферапонт у Достоевского. Отец Пафнутий весь в любви; Никодим весь в догме и обряде (не правда ли, какой шаблон и какая скука начинаются?). К последнему-то и приходит сначала русалочка, но тот избивает ее до полусмерти, а если не до смерти, то лишь потому, что добрый отец Пафнутий помешал ему в этом. Благодаря его же заступничеству русалочка остается жить в скиту, и вот у ней с о. Пафнутием начинаются долгие-долгие и сладкие-пресладкие разговоры, в которых открываются, кто такое русалочка и чего она хочет. О. Пафнутий приходит сначала в ужас, но потом доброта и жалость преодолевают в нем даже страх взять на себя смертный грех и навеки погубить свою душу. Он решается крестить русалочку.

 

О. Пафнутий (ясно). Послушай меня, детка. Вот что я тебе по простоте скажу. Где правда — я не знаю, погублю ли душу, — Его святая воля! А только не могу тебя отпустить. Так жалею тебя, что не осталось больше сил никаких. И ты, детка, против меня не иди. Не могу душу не отдать, коли Бог берет. Пожалел тебя очень. Я уж тебя крещу, дитя.

(Русалочка хочет что-то сказать, но плачет.)

О. Пафнутий (продолжая). Я тебе о Христе рассказывал, я тебя молиться Ему учил, не мне тебя от Него гнать.

(Слышен удар колокола. Русалочка вздрагивает.)

О. Пафнутий. Ну, чего ты? Это Никодим к вечерне ударил. Время. Ты теперь, девочка, в часовню не ходи, здесь побудь. Вот хоть у кельи посиди. А потом, как отойдет служба, так и пробирайся с Богом к часовне. Смотри, не запоздай. Я поджидать буду. После вечерен тебя и крещу.

 

На сцену выползает опять ведьма и, напугав русалочку величием греха, который берет на себя ее дединька о. Пафнутий, и предлагает ей другое средство для получения бессмертия — нож с очень длинным и тонким лезвием.

 

Русалочка. Что это?

Ведьма. А нож. Такой нож славный. Просто даже удивительный. Ты вот его возьми, да после вечерен и ступай к часовне. Старик-то тебя когда, — после вечерен хочет крестить? Он, значит, на паперти поджидать будет. Он тоже старик упорный. Ты его не уговоришь. Сказал — хочет крестить, — ну и покрестит, и не оглянешься. И душу, — кто его знает, — может, и потеряет из-за тебя.

Русалочка. Сказала я, — не буду у него креститься! Так что же, тетенька, не пойму я...

Ведьма. А ты не перебивай. Слушай. Подойдешь к старику своему — не давай ему заговорить и сразу его этим ножом и ударь. Вон у тебя руки-то какие сильные. Ударь его, да чтоб поглубже нож вошел, и как брызнет на тебя кровь его, так сразу в тебе все и переменится; станешь как люди, теплая, и войдет в тебя душа. Ну, поняла? Чего глядишь? Экая бестолковая!

 

Последними своими словами, выражающими собою всю идею пьесы, насколько, разумеется, мне дано уразуметь ее, ведьма добивается того, что русалочка идет и убивает дединьку. Слова такие: «Хочешь жизни вечной, заслужи ее мукой чрезсильной. Да, может, как люди говорят, и будет она мука вечная, коли нет прощения за кровь».

На место убийства приходит Никодим.

 

Никодим (громко, срывающимся голосом). Ты... совершила злодеяние? Ты пролила кровь?

Русалочка. Я.

Никодим. Ты отца убила?

Русалочка. Душа его жива.

Никодим. Кровь мученика вопиет к небесам. Будь же ты отныне и до века про...

(Русалочка подымает руку, Никодим останавливается.)

Русалочка. Я теперь — как ты. Свершилась не моя воля. За меня пролилась кровь.

Никодим. Чаша терпения Господня переполнена. Святая кровь!..

Русалочка. Да, святая кровь... А та, что за тебя пролил Бог, — разве не святая?

Никодим. Нет прощенья твоей душе. Нет предела гневу Господню. Тебя ждут вечные муки.

Русалочка. За муку ли даст Он, чью волю я творила, вечные муки? За то, что ради Него я пролила кровь, которая была мне дороже своей? Он знает — дороже своей! Где человек, что боялся бы мук после моей муки? Я ничего не боюсь. Я шла к Тому, Кто звал меня, Кто дал мне самый трудный из всех путей, — и Он встретил меня.

Никодим (отвертываясь и закрывая лицо, бесстрастно). Моя рука да не коснется тебя. Но завтра...

Русалочка (радостно). Ты слышишь колокол? Нет? А я слышу. Некому звонить. Он сам звонит.

(Очень слабые удары колокола, слитые с далеким пением на озере, таким далеким, что не слышно слов.)

Никодим. Завтра узнают люди о смерти святого и придут сюда. Кровь вопиет о мщении. Люди тебя убьют. Мучения ждут тебя, — твое тело и твою душу.

Русалочка (глядя ему в лицо, ясно). Мне все равно.

 

И вот вся пьеса, в которой, право, трудно даже сказать, что к чему. Но усиленно вникая в ее смысл, напрягая для этого неблагодарного дела все свои способности, я прихожу к тому, что тут все то же оправдание греха и реабилитация плоти, которой так усердно занимаются гг. Мережковский, Гиппиус и присные им. «Если хочешь грешить — иди согреши» — это, если можно так сказать, самое элементарное решение вопроса, исходный пункт, кратчайшее расстояние между двумя точками. Это просто смехотворная ребяческая выходка, на первых же порах порожденная русским ницшеанством. Русалочка — куда глубже, или в ней, если можно так сказать, «буки аз — ба», «т. е. иди согреши», облечено уже в сто ризок. А все же смысл тот же, наскоро взятый у Достоевского: для искупления нужен предварительный грех, который по необходимости вызовет страдания, очищающие душу.

Но неужели на земле так мало страдания без всякого греха со стороны страдающего?

И не замечала ли г-жа Гиппиус, что многие люди грешат, очень даже много и всячески, однако ни покаяния, ни сострадания не чувствуют, а, напротив, пребывают в покое совести? С этим-то как быть?

И не достаточно ли у нас всяческого греха в жизни и разнузданности плоти, чтобы под них еще леса подводить?

Вообще, вся это сверхрусалочная чертовщина, как неудачный сколок с мистической теории очищения Достоевского, в конце концов, просто скучна. <...>

Примечания:
  • 1. Им только что выпущен в свет первый том сочинений Эдгара По в превосходном переводе.

 

Впервые: Научное Обозрение. 1901. №8. С. 76—87. Подпись: Е. Анд-ич.

 

П. Я. — псевдоним писателя Якубовича (Мельшина) Петра Филипповича (1860—1911), под которым он печатался в журнале «Русское Богатство».

...манифесте своей партии — в «Северных цветах» на 1901 год... — статья И. Коневского «Об отпевании новой русской поэзии» (см. ниже).

...г-на Д-а... — Речь идет о поэте Александре Михайловиче Добролюбове (1876—1945?).

Любовь, неразрывно связанная с ненавистью... — Д. И. Писарев. «Реалисты» (1864), XXIV. Слова немецкого публициста Людвига Берне из его памфлета «Менцель-французоед» (1837).

«Взгляни... во всей толпе... — Из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Не верь себе...» (1839).

«Святая кровь» — пьеса Гиппиус в «Северных Цветах на 1901 год».

«Альма» — пьеса Н. М. Минского «Альма. Трагедия из современной жизни» (СПб., 1900).

«Потонувший колокол» (1896) — стихотворная драма немецкого писателя Герхарта Гауптмана (1862—1946).

Источник: З. Н. Гиппиус: pro et contra / Сост., вступ. статья, коммент. А. Н. Николюкина. — СПб.: РХГА, 2008. — 1038 с. — (Русский путь).